— Па, именно об этом я хотела тебе сказать, — проговорила она строго. — Тебя уже четыре дня нет дома. Ты постоянно стал ночевать в мастерской зачем-то. Не знаю, что происходит между тобой и мамой, но все странно. Она молчит, а я вижу, как она мучается. Понимаешь, па? Она ведь не пожалуется никому, хоть ей и очень плохо будет. Нет, пожалуйста, не думай! — поправилась она б решительностью. — Никакие секреты я знать не хочу! Но с вами что-то произошло после Италии, вы стали оба странные, и я не понимаю, что это с вами? В доме просто затишье мертвое! Знаешь, как раньше в пьесах в ремарках писали: затишье в доме как перед грозой! Откуда гроза, папа?
Он посмотрел вопросительно, а она под его взглядом с сердитым выражением бросила сигарету в пепельницу, и нежный изгиб ее шеи, болезненная бледность тонкого лица, неестественно широкие серые глаза в мрачноватой тени густых ресниц — все было хрупким, родным, Марииным, поразительно повторенным в ней, в его дочери, повторенным его любовью к Марии, тайным колдовством генетического кода, подчиненного двадцать лет назад только им двоим, и полужалость, полунежность прошла в душе Васильева.
И он обратной стороной ладони, не запачканной в краске, погладил щеку дочери, сказал:
— Я не стал другим, Вика. — Он отошел к раковине и принялся мыть кисти в мыльной воде. — Даже больше, — сказал он, с виноватой улыбкой поглядывая на Викторию и в то же время думая о внезапности простого, сейчас осознанного им ощущения: «Неужели вот это сидит в кресле моя дочь, неужели в ней часть Марии и часть меня, наша сущность, наша единственная надежда, наше продолжение в мире? Что же я должен сделать для нее, чтобы она поняла, что они — Мария и она — мне дороже всего, что жить я без них не смог бы…» — Даже больше, Вика. Ты так и скажи маме: он любит нас сильнее, чем раньше. Но я должен побыть немного здесь, в мастерской, поработать, подумать. И вы немного отдохните от меня. Вы должны немного отдохнуть от меня, — повторил он. — Так надо.
— Скажи, па, откровенно: в последнее время между тобой и мамой ничего не произошло?
«Произошло разве?» — подумал он, чувствуя в своем состоянии равными и правду и ложь, потому что не произошло ничего, нарушившего их прежнюю с Марией жизнь, и вместе с тем произошло нечто неприятное для обоих, некоторое время назад незаметно возникшее, что трудно стало преодолевать, когда они оставались вдвоем, и, уезжая из дома, запершись в мастерской, он убеждал себя, что и это надо тоже пережить в работе и одиночестве.
— Все в порядке, дочь, между мной и мамой никаких страшных событий не произошло, — сказал почти шутливо Васильев. — Может быть, мы просто оба чуть-чуть устали…
— Мама стала ужасно много курить. Она даже похудела.
— И ты тоже куришь, дочь. Надо ли?
Она не ответила.
Он разложил кисти на столике, заляпанном краской, и тут заметил ее взгляд, обращенный мимо него в солнечное сверкание окна, огромного, заиндевелого. Она сидела в распахнутой дубленке, облокотись, подперев согнутым указательным пальцем подбородок, ее глаза, пронизанные ясностью морозного света, смотрели куда-то в февральское утро, были задумчивы, отдалены, грустны, — и знакомая спазма жалости удушливо стиснула горло Васильева, будто он был виноват в ее болезни, случившейся два года назад, в ее бледности, вот в этой пугающей его задумчивости. Он спросил вполголоса:
— Ты здорова, милая?
— Меня нет дома, па. — Она пожала плечом.
— Ты не хочешь мне отвечать?
— Я здорова, как слониха. — Она закрыла глаза, откинулась затылком к спинке кресла, сказала ненатурально бодрым шепотом: — Только душа немного болит, па. Тихонечко так себе ноет и не перестает. Но это — пустяки, пройдет. Понимаешь, па?
— Что значит «тихонечко ноет», Вика?
— Я не знаю, что со мной будет. Вот и все.
— То есть? Я не понял, дочь, — сказал встревоженно Васильев, но тотчас спохватился и заговорил успокоительно-ровно: — Пожалуй, довольно ясно, что может быть с тобой в течение этой пятилетки. Кончишь свой актерский, начнешь сниматься, выйдешь замуж…