— Я не люблю подарков, Вика, — нашел нужным сказать Васильев и выговорил раздосадованно Илье: — Думаю, что ты достаточно разумный человек для того, чтобы понимать, что дорогие подарки двусмысленны. Зачем такие жесты, Илья?
— Не думал над этим, признаться.
— Владимир Алексеевич, помилуйте! — с сомнением выговорил и замычал выжатым упрекающим смешком Эдуард Аркадьевич. — Вы в высшей степени щепетильны и мнительны! Напрасно, напрасно! Мы сами создаем себе неудобства…
— И шут с ним! Что «напрасно»? — загрохотал Лопатин, вспылив неожиданно. — На каком основании мы должны друг перед другом раскавычивать цитаты хорошего тона! Хохот собачий! По-моему, Эдуард Аркадьевич, вы представили, что находитесь на приеме в некоем посольстве и у вас оторвалась пуговица в неподобающем и неудобном месте в момент вашего тоста!
— Позволю спросить, при чем посольство и почему в таких официальных обстоятельствах приняла участие пуговица?
— Пуговица в самый патетический момент вашего тоста с визгом оторвалась, проклятая, и упала в тарелку с ананасами.
— Какой ужас! — сказал Щеглов и схватился за голову, сделав испуганно-кислое лицо. — Ваше воображение, Александр Георгиевич, нарисовало потрясающую картину брейгелевского свойства, но… мы с вами в гости и, следовательно, должны…
— В данный момент никому ни копья не должен, хотя раньше и бывало! — гулко и нестеснительно забасил Лопатин, разъяренный чем-то. — Должен только одной строгой даме, вокруг которой вы давеча долго кокетничали и искокетничались вдрызг. Имя дамы — Правда, как вы изволили правильно догадаться, Эдуард Аркадьевич! Поэтому сейчас я должен отдать ей один из должков — кто у кого в гостях? Мы у господина Рамзэна или господин Рамзэн у нас?
Тогда Щеглов отозвался тоном колкой учтивости:
— Вы переступаете границы приличия, уважаемый Александр Георгиевич, врываетесь, так сказать, с ломом…
И Лопатин отчеканил со свирепой вежливостью:
— Я готов стать нарушителем границ светского тона, Эдуард Аркадьевич, для того чтобы еще раз задать вопрос господину Рамзэну. Кто у кого в гостях? Он у нас или мы у него?
А Илья, весь взмокший от пота, весь белый, как кость, не отвечал на вопрос, выкраивая пепельными губами узкую усмешку, в которой не было ни сопротивления, ни защиты, ни задетого самолюбия. Его лицо было недвижно, но эта усмешка распространяла вроде бы беспредельную усталость, тихую горечь всепрощающего сожаления.
— Нет, — неотчетливо выговорил Илья. — В гостях — я. Но я — чужой. Как, впрочем, все мы на земле. Чужие. Что касается до подарков, то они просто маленькие житейские радости. Возможно, мужчинам их не понять. И право, нет причины для волнений. Однако я не в силах отмести подозрения…
Его печальная усмешка, его слова, сказанные покойно, источали болезненную покорность судьбе, намекам: чужого недоверия и вместе некую оцепеняющую силу грустного внушения, и видно было, как серые глаза Виктории наполнялись мягкой, искрящейся влагой, точно она извинялась перед Ильей за произнесенные здесь грубости. (Неужели за эти дни он приобрел такое влияние на нее?) Потом она оглянулась на Лопатина, взглядом призывая его отказаться от ненужных резкостей и подозрений, и сказала твердо:
— Я возьму подарки, папа. Со мной и с мамой ничего не случится. Спасибо большое! Илья Петрович. Я передам маме. — Она придвинулась на шаг к нему, встала на цыпочки и очень серьезно поцеловала его в подбородок. — Провожать я вас не приеду. Вы этого не хотите. И хорошо. Потому до свидания. Кстати, жить чужой среди чужих лучше всего. Никто никого не знает. Никому до тебя нет дела. Хорошо. Жить, как Киплинговская кошка, которая ходила сама по себе. Еще раз до свидания!
Илья с отяжеленным дыханием поцеловал ей руку, ноздри его сжались и разжались, как если бы он втянул запах оздоровляющего лекарства в тепле ее кожи, выговорил застревающим в горле шепотом:
— Прощайте, Виктория. Я сделаю все, что обещал.
— Почему «прощайте», Илья Петрович? Почему вы так грустно сказали?
Он промолчал, глядя ей в лицо. Она повторила:
— Почему «прощайте»?
— В моем возрасте никому не ведомо, проснешься ли утром здоровым, — насильственно бодро и вежливо объяснил Илья и, уронив голову в поклоне, промокая влажный лоб платком, напряженно-ровными шагами проводил Викторию в переднюю.
Когда же он вернулся в комнату и с видом вольности в мужском обществе расстегнул на все пуговицы пиджак, отпустил узел галстука, когда потер скомканным платком дрожащие пальцы, словно бы согревая их под этим платком, показалось, что весь он ледяной, мокрый под костюмом, и пот, покрывавший его лоб, его виски, был щекотно-холоден, а шампанское, которое он плеснул в бокал и отхлебнул, войдя в комнату, не в состоянии было растопить в нем что-то замороженное, сковавшее его.