Одно из писем говорило: «Как стремилось к тебе мое сердце сегодня ночью. Мрачная тоска давила меня даже в краткие минуты сна — и я открывал глаза, чтоб избавиться от призраков, встающих из глубины моей души… Одна мысль преследует меня, мысль невыразимо мучительная, что ты можешь уйти от меня далеко. Никогда, нет никогда еще эта возможность не возбуждала во мне такого безумного страха и боли. В эти мгновения у меня явилась „уверенность“, уверенность определенная, твердая, ясная — я не в состоянии жить без тебя. Когда я думаю, что могу потерять тебя, все кругом меркнет, свет делается мне ненавистным, вселенная кажется бездонной могилой, — я ощущаю смерть». Другое письмо, написанное после отъезда Ипполиты гласило: «Делаю неимоверные усилия, чтобы держать перо. Во мне нет более энергии, нет воли. Такое отчаянье овладело мной, что от внешней жизни у меня сохранилось одно лишь сознательное убеждение — полной ненужности жизни. Хмурый день, — удушливый, тяжелый, точно день смертоубийства… Часы тянутся с неутомимой медленностью… Моя тоска растет с каждой минутой все более ужасная, все более мучительная… Мне кажется, что в душе моей стоячие воды, мертвые, отравленные. Страдание ли это душевное или телесное, не знаю. Я чувствую оцепенение и недвижимо изнемогаю под тяжестью, которая давит, но не убивает». И другое письмо: «Наконец сегодня я получил твой ответ в 4 часа, когда уже начинал отчаиваться. Я читал и перечитывал его тысячу раз, стараясь найти между строк „недосказанное“, то, чего ты не могла выразить — тайну твоей души, нечто более жизненное и более сладкое, чем все слова, начертанные на бездушном листке бумаги… Как я жажду тебя… Ищу
«Не знаю, чего бы я не дал, чтобы иметь хотя бы призрак твоего присутствия. Поцелуй цветок и пришли мне его, начерти мне кольцо, к которому длительно прижмись губами — сделай так, чтобы я, хотя в мечтах, мог владеть твоей лаской, посланной мне издалека… Издалека! Сколько времени уже я не целовал тебя, не держал в своих объятиях, не видел твоего побледневшего от страсти лица? Год один? Или век?»
«Куда скрылась ты? В какие земли? За какие моря?»
«Часы провожу я с застывшей душою, — все думаю».
«Это состояние словно могила, словно склеп. Иногда я прямо „вижу“ себя вытянувшимся в гробу, я с равнодушной ясностью мысли „созерцаю“ себя мертвым, неподвижным, ухожу в глубь своей души».
Так кричали и стонали письма любви на столе, покрытом домашней скатертью, рядом с деревенскими чашками, наполненными дымящимся чаем.
— Помнишь, — сказала Ипполита, — я тогда в первый раз покинула Рим и всего на две недели.
Джорджио был погружен в воспоминания о днях этих безумных волнений. Он старался воскресить их в своей памяти и понять. Но окружающая мирная уютность мешала ему, ощущение покоя обволакивало его разум мягкой пеленой.
Затененный свет, горячий напиток, аромат фиалок, близость Ипполиты одурманивали его. Он думал: «Или уж я так далек от восторгов тех дней? Нет, ведь в последний ее отъезд моя тоска была не менее жестокой». Но ему никак не удавалось сблизить свое «я» прежних времен с настоящим.
Несмотря ни на что, он чувствовал себя не тем человеком, который писал эти исступленные и отчаянные слова, он чувствовал, что те излияния любви чужды ему, и чувствовал также всю пустоту слов. Эти письма походили на эпитафию гробницы, и, как эпитафия грубо и лживо выражает память об умершем, так и его письма неверно, неправильно изображали различные переживания его любви. Ему хорошо было знакомо особенное возбуждение, овладевающее влюбленным, когда он пишет про свою любовь. В порывах этого возбуждения все разнородные волны чувства смешиваются и мутятся с неясным клокотаньем. У влюбленного нет точного сознания того, что он хочет выразить, он связан вещественным несовершенством слов, поэтому, принужденный отказаться от истинного описания своих волнений, своей страсти, он старается передать силу чувства преувеличенными выражениями, прибегая к обычным риторическим приемам.
Вот почему все любовные послания сходны между собой, язык самой возвышенной страсти мало чем отличается от простого жаргона.
Джорджио размышлял:
«В этих письмах все — неистовство, чрезмерность, исступление. Где же утонченность моих переживаний? Где мои томления, дивные и сложные? Где та глубокая, многогранная печаль, в которой терялась моя душа, как в непроходимом лабиринте?»
С сожалением он должен был заметить, что в письмах отсутствовали все исключительные свойства его ума, культивированные им так тщательно.
И мало-помалу, продолжая читать, он пропускал длинные отрывки чисто лирического красноречия и отыскивал лишь указания мелких фактов, подробностей жизни, намеков на то или другое памятное событие.