Анекдоты какие-то чепуховые в благопристойных редакциях из далекой памяти на свет Божий выплыли: «Почему флейта неблагодарный инструмент?», «Как Колумб Америку открывал» и прочее такое… И как по-детски смеялись. Сестра моя, человек нелюдимый, застенчивый, даже ногами затопала. А солидный человек, шофер, который целый месяц с английским самоучителем в можжевельник уединялся, — ни с того ни с сего коровой стал мычать. До того похоже, будто он и впрямь всю жизнь молоко давал… Душевный протест иногда, сударь, в самой неожиданной форме прорывается.
И, заметьте, — никакого повода. Татьянин, скажем, день, когда в установленное число люди всякого калибра традиционно намокают, первый куплет «Гаудеамуса» поют, а дальше и слов не знают, — мычат по-латыни и улыбаются… Либо обед бывших сослуживцев Тамбовской контрольной палаты — на воспоминаниях одних весь вечер взмыливают, никакого им и буйабеса не надо. Или просто новоселье: из меблирашек решил человек самоубийственным порядком в квартиру без мебели голову всунуть, как же такой случай не вспрыснуть… Все это особь статья. На именинах и майский жук пляшет. У нас же, можно сказать, одно чистое вдохновение всех от земли приподняло. Живем на свете, еще барахтаемся… Вот и повод. Локтем друг друга почувствовали, русский остров в междупланетной Сахаре на три часа соорудили, а провансальская эта уха только цементом послужила.
Насмеялись мы вволю… Притихли. Пение развинтилось, потому что веселых русских песен горсть, а сбоку всегда какое-нибудь застольно-анатомическое заструится: «Умрешь — похоронят, как не жил на свете… Сгинешь — не встанешь» — и тому подобное. Очень освежающий сюжет. Либо «не осенним мелким дождичком» начнут вино заливать — сразу под ложечкой серная кислота. Наборщик даже по этому поводу слово сказал:
— Друзья мои, я не оратор… Профессия моя молчаливая, пресная, однако мысли кое-какие у меня еще остались… Жена подтвердить может…
— Докажи, — кричат, — докажи, Костя! Что ты на жену ссылаешься? Она тебя всегда покроет.
— И докажу, — говорит. — Во-первых, буйабес форменное гениальное блюдо. Язык горит, сердце горит и вообще хочется что-нибудь необыкновенное сделать.
— А ты сделай!
— И сделаю.
Схватил чудак три тарелки, рыбьи кости наземь стряхнул и стал над нашими головами жонглировать. Мы так в сторону и шарахнулись… И ничего, ни одна голова не пострадала, а тарелки все мягким полукругом на траву легли. Слава Богу, жестяные были, не разбились. Принялся он, было, за вилки, но тут я догадался, схватил большой ватный колпак с петухом — чайник мы им прикрывали — и ему на голову. Подержали минуту, он и хрипеть стал. Сбросил он колпак, отдышался и ложечкой по кастрюле постучал.
— Попросил бы оратора таким способом не прерывать… О чем это я начал? Да. К черту, не осенние, мелкие дождички. Французы, когда буйабес едят, кота не хоронят. И нам пора пластинку эту в архив сдать… И вообще, этот добрый ваш молодец, который «слезы льет горькие на свой бархатный кафтан», — форменный дурак. Одет щеголем, рожа, как лангуст, красная, — и вот, извольте видеть, нализался и ревет… Подчеркиваю курсивом:
А ведь выпил всего только в ползаряда, а какой фонтан в себе обнаружил… Пошумели мы, дали оратору голову морского угря в награду, а посуду всю от него отстранили, чтобы опять жонглировать не стал. Прасковья Львовна очки надела, глаза добрые, пятилетние, губки — две ласковые пиявки — полуоткрыла и стала из угриной головы мягкое выбирать, чтобы наборщик ее костью не подавился…
Разбился наш сумасшедший галдеж на тихие ручьи. Сосед соседу биографию свою рассказывает, случаи разные задушевные вспоминает. А ведь до того даже на пляже друг от друга на версту с термосами уходили, ямы себе какие-то индивидуальные рыли и загорали в одиночку… Тишина, сверчки. Дамы тарелки из чайника моют, мужчины вытирают. Сестра моя, было, запротестовала, но ничего не вышло: отнесли ее в камышовом кресле под сосну — сиди и отдыхай. И звезды провансальские, поверите ли, совсем-совсем к нам низко спустились — зацепи ложечкой и клади в чай вместо варенья.
Спать расходились нехотя, на крыльце потоптались, и у каждого в глазах простое и столь редкое в нашем пекле слово светилось: «Хорошо!»