– Да он узнает, что она здесь?
– А как он узнает?
Я опять стал втупик. «Послушайте, Максим Максимыч! – сказал Печорин, приподнявшись; – ведь вы добрый человек, – а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу…»
– Да покажите мне ее, – сказал я.
– Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, – прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился. Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
– А что? – спросил я у Максима Максимыча: – в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
– Помилуйте, отчего же с тоски по родине? Из крепости видны были те же горы, что из аула, а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча, гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! Чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону. Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и всё грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены: шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею. «Послушай, моя пери, – говорил он: – ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею – отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой». – Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. «Или, – продолжал он: – я тебе совершенно ненавистен?» – Она вздохнула. – «Или твоя вера запрещает полюбить меня?» – Она побледнела и молчала. – «Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?» – Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! Они так и сверкали, будто два угля.
«Послушай, милая, добрая Бэла, – продолжал Печорин, – ты видишь, как я тебя люблю; я всё готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?» Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала. – «Я твоя пленница, – говорила она: – твоя раба; конечно ты можешь меня принудить», – и опять слезы.
Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед. «Что, батюшка?» – сказал я ему. – «Дьявол, а не женщина, – отвечал он: – только я вам даю мое честное слово, что она будет моя…» – Я покачал головою. «Хотите пари? – сказал он: – через неделю!» – «Извольте!» – Мы ударили по рукам и разошлись.
На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.
– Как вы думаете, Максим Максимыч! – сказал он мне, показывая подарки: – устоит ли азиатская красавица против такой батареи? – «Вы черкешенок не знаете, – отвечал я: – это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, – совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны». – Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.