– Я думаю, – прервал его Печорин, – что ни здания, ни просвещение, ни старина не имеют влияния на счастие и веселость. А меняются люди за петербургской заставой и за московским шлагбаумом потому, что если б люди не менялись, было бы очень скучно.
– После такого решения, княгиня, – сказал дипломат, – я уступаю свое дипломатическое звание господину Печорину. Он увернулся от решительного ответа, как Талейран или Меттерних. [61]
– Григорий Александрович, – возразила княгиня, – не увлекается страстью или пристрастием, он следует одному холодному рассудку.
– Это правда, – отвечал Печорин, – я теперь стал взвешивать слова свои и рассчитывать поступки, следуя примеру других. Когда я увлекался чувством и воображением, надо мною смеялись и пользовались моим простосердечием, но кто же в своей жизни не делал глупостей! И кто не раскаивался! Теперь по чести я готов пожертвовать самою чистейшею, самою воздушной любовью для 3 т<ысяч> душ с винокуренным заводом и для какого-нибудь графского герба на дверцах кареты! Надобно пользоваться случаем, такие вещи не падают с неба! Не правда ли? – Этот неожиданный вопрос был сделан даме в малиновом берете.
Молчаливая добродетель пробудилась при этом неожиданном вопросе, и страусовые перья заколышались на берете. Она не могла тотчас ответить, потому что ее невинные зубки жевали кусок рябчика с самым добродетельным старанием: все с нетерпением молча ожидали ее ответа. Наконец она открыла уста и важно молвила:
– Ко мне ли ваш вопрос относится?
– Если вы позволите, – отвечал Печорин.
– Не хотите ли вы разделить со мною вашу роль посредника и судьи?
– Я б желал вам передать ее совсем.
– Ах, избавьте!
В эту минуту ей подали какое-то жирное блюдо, она положила себе на тарелку и продолжала:
– Вот, адресуйтесь к княгине, она, я думаю, гораздо лучше может судить о любви и об графском или о княжеском титуле.
– Я бы желал слышать ваше мнение, – сказал Печорин, – и решился победить вашу скромность упрямством.
– Вы не первые, и вам это не удастся, – сказала она с презрительной улыбкой. – Притом я не имею никакого мнения о любви.
– Помилуйте! В ваши лета не иметь никакого мнения о таком важном предмете для всякой женщины.
Добродетель обиделась,
– То есть, я слишком стара, – воскликнула она покраснев.
– Напротив, я хотел сказать, что вы еще так молоды.
– Слава богу, я уж не ребенок… вы оправдались очень неудачно.
– Что делать! – я вижу, что увеличил единицею несметное число несчастных, которые вам напрасно стараются понравиться…
Она от него отвернулась, а он чуть не засмеялся вслух.
– Кто эта дама? – шепотом спросил у него рыжий господин с крестами.
– Баронесса Штраль, [62]– отвечал Печорин.
– Аа! – сделал рыжий господин.
– Вы, конечно, об ней много слыхали?
– Нет-с, ничего формально.
– Она уморила двух мужей, – продолжал Печорин, – теперь за третьим, который верно ее переживет.
– Ого! – сказал рыжий господин и продолжал уписывать соус, унизанный трюфелями.
Таким образом разговор прекратился, но дипломат взял на себя труд возобновить его.
– Если вы любите искусства, – сказал он, обращаясь к княгине, – то я могу вам сказать весьма приятную новость, картина Брюлова: «Последний день Помпеи» едет в Петербург. [63]Про нее кричала вся Италия, французы ее разбранили. Теперь любопытно знать, куда склонится русская публика, на сторону истинного вкуса или на сторону моды.
Княгиня ничего не отвечала, она была в рассеянноссти – глаза ее бродили без цели вдоль по стенам комнаты, и слово «картина» только заставило их остановиться на изображении какой-то испанской сцены, висевшем противу нее. Это была старинная картина, довольно посредственная, но получившая ценность оттого, что краски ее полиняли и лак растрескался. На ней были изображены три фигуры: старый и седой мужчина, сидя на бархатных креслах, обнимал одною рукою молодую женщину, в другой держал он бокал с вином. Он приближал свои румяные губы к нежной щеке этой женщины и проливал вино ей на платье. Она, как бы нехотя повинуясь его грубым ласкам, перегнувшись через ручку кресел и облокотясь на его плечо, отворачивалась в сторону, прижимая палец к устам и устремив глаза на полуотворенную дверь, из-за которой во мраке сверкали два яркие глаза и кинжал.
Княгиня несколько минут со вниманием смотрела на эту картину и наконец попросила дипломата объяснить ее содержание.
Дипломат вынул из-за галстуха лорнет, прищурился, наводил его в разных направлениях на темный холст и заключил тем, что это должна быть копия с Рембранта или Мюрилла.
– Впрочем, – прибавил он, – хозяин ее должен лучше знать, что она изображает.
– Я не хочу вторично затруднять Григория Александровича разрешениями вопросов, – сказала Вера Дмитриевна и опять устремила глаза на картину.