И как часто бывает в подобных случаях – беззаботный вызов будущему, а когда придет будущее – неспособность с ним примириться, горькое сожаление о прошедшем. Через пятнадцать-двадцать лет Фигнер голос потерял, но со сцены не ушел. Он стал директором Народного дома на Выборгской стороне, где ставились оперы. Завистливо оттирал сколько-нибудь даровитых других теноров, сам выступал в самых ответственных ролях. И публика, морщась, говорила:
– Опять этот Фигнер!
И смеялась, слушая его безголосое пение. И нам, слышавшим его в расцвете, больно и страшно было за него.
Человек он был нехороший. Заслуженная артистка М. А. Дейша-Сионицкая рассказывала. В восьмидесятых годах она пела на петербургской сцене. Фигнер стал за нею приударять. Она отвергла его домогательства. Он стал ее всячески преследовать. А влиянием он пользовался огромным. Вот мелочь, показывающая, сколько разрешалось Фигнеру. Он носил очень шедшие к нему усы и бородку и в таком виде, в нарушение всякой бытовой правды, пел, например, Ленского.
Фигнер стал систематически отказываться петь с Сионицкой. Заявил, что у нее гнилые зубы и всегда пахнет изо рту. В конце концов Сионицкой пришлось перевестись в Москву.
Однажды ездил в Петербург по служебным делам баритон московской оперы Б. Б. Корсов. Воротившись, говорит Сионицкой:
– Ну-ка покажите зубы!
– Что я, лошадь, что ли?
– Покажите, покажите. Мне нужно… Гм! Настоящие зубы?
– Господи, что это! Конечно!
– Прекрасные зубы!.. А ну-ка дохните на меня!
И рассказал ей, что в Петербурге у него произошел такой разговор с директором императорских театров И. А. Всеволожским. Тот его спросил:
– Как у вас там с Сионицкой?
– Ничего.
– Можете с нею петь?
– Отчего же нет? Пою.
– А изо рту у нее не пахнет?
– Не замечал.
– Да ведь у нее зубы гнилые.
– Приеду в Москву, посмотрю.
Когда Сионицкая была в Петербурге, она поехала к Всеволожскому объясняться и в заключение сказала:
– Я очень хотела бы поцеловать вас и укусить, чтобы вы убедились, что изо рту у меня не пахнет и что зубы у меня не гнилые, а очень крепкие.
Всеволожский галантно ответил:
– На первое я с удовольствием бы согласился, но на второе – нет.
Было это в конце 1898 года. Я служил ассистентом в Барачной больнице в память Боткина. Жена моя несколько уже лет была больна тяжелым нервным расстройством: неожиданный звонок в квартире вызывал у нее судороги, у нее постоянные были мигрени, пройти по улице два квартала для нее было уже большим путешествием. Мы обращались за помощью ко многим врачам и профессорам – пользы не было. (Через двадцать пять лет оказалось, что все эти явления вызывались скрытой малярией.) Один из товарищей моих по больнице рекомендовал мне обратиться к профессору нервных болезней В. М. Бехтереву – европейски известный ученый, прекрасный диагност.
Мы отправились к нему. Прием был очень большой, – наш номер, помнится, был двадцать второй. Наконец вошли в кабинет. Приземистый, сутулый человек, со втянутою в плечи головою, с длинными лохматыми волосами, падающими на лицо. Глаза смотрят недобро и с нетерпением.
– Что болит?
Жена стала рассказывать о своей болезни. Он прервал, провел рукою по ее спине, нажимая пальцем на позвоночный столб, и спрашивал: «Больно?» Потом, не расстегивая шелковой кофточки, приложил стетоскоп к груди жены, бегло выслушал и сел писать рецепт.
– Будете принимать три раза в день по столовой ложке и берите каждый день теплые ванны… Когда кончите лекарство, придите снова, только не забудьте взять с собою рецепт.
Я взглянул на рецепт: Infus. Valerianae, Natrii bromati…
– Господин профессор! Жена всех этих валерианок и бромистых натров приняла уже чуть не пуды!
Профессор раздраженно ответил:
– Медицина для вас новых средств выдумать не может.
Я вручил ему пятирублевый золотой и пошел с женою вон. Он вдогонку еще раз напомнил, чтобы в следующий раз мы не забыли взять с собою рецепт.
Жена, выйдя на крыльцо, горько разрыдалась. Я был поражен: вот так исследование! Профессор ни о чем жену не спросил, не спросил даже, замужем ли она, есть ли дети, какими раньше страдала болезнями. Даже фамилии не спросил и не записал. Стало понятно, почему он так настойчиво напоминал, чтобы в следующий раз принести рецепт, – иначе бы он не знал, что прописал и что прописать.
Я так был возмущен, что, придя домой, немедленно написал профессору письмо приблизительно такого содержания: