Я очнулась. Как после глубокого сна, я увидела пышный зрительный зал, раскрытую сцену, уставленную пюпитрами. Я увидела музыкантов, грифы скрипок и опущенные смычки. Дирижер с широкой крахмальной грудью и орденами на лацкане фрака, возбужденный, счастливый, розовый, вытирал платком блестящий лоб и раскланивался, стоя возле своего высокого пульта. В ложе правительства поднимался со своего места, отставляя бархатный стул, товарищ Вышинский.
Рядом со мной неподвижно, с полузакрытыми глазами сидел Петя. Несмотря на то что оркестр уже не играл, мне казалось, что музыка еще продолжается и маленькие барабанщики тащатся по сугробам, на каждом шагу оступаясь, останавливаясь и падая.
— Пойдем покурим, — сказал Петя, решительно вставая.
Он, быстро прихрамывая, пошел в своих косолапых пимах впереди меня к выходу.
Я поняла. Он не хотел, чтобы я заметила его слезы. Выходя из стонущего зала, я оглянулась и увидела худенького молодого человека в пиджачке с отстающим сзади воротником, в очках, с петушком на макушке. Он быстро, сухо пожимал руки скрипачам и кланялся. Это был Шостакович.
Когда мы спустились в нижнее фойе, Петя уже привел себя в порядок. Он закурил трубку. Это была трубка Андрея, которую я подарила Пете на память о друге.
Мы стояли под сияющей четырехугольной колонной искусственного мрамора цвета морской воды. Мимо нас по кругу ходила публика. Выделялись фисташковые, бежевые френчи английских и американских офицеров, черные пиджаки дипломатов, вязаные джемперы иностранных корреспондентов. Пахло хорошими духами и египетскими папиросами. Из дубовых решеток отопления дышало жаром, и трудно было представить, что на дворе сейчас буран и сумасшедший ветер несет над Волгой тучи мутного снега, призрачно освещенного невидимой луной.
— Понравилось? — спросила я.
— Толково, — решительно сказал он. — Это бы надо, чтоб в армии послушали. Выдающееся произведение советской музыки.
Возвращаясь на свои места, Петя взял меня об руку и осторожно пожал мои пальцы.
— Эх, Ниночка, обидно, что нашего Андрея нет. Не довелось ему увидеть, как немцев разбили под Сталинградом. Это была редкая красота.
Я спросила о своей поездке на фронт.
— Теперь скоро, — сказал он уверенно.
Когда мы сели на свои места, Петя погладил мою руку и осторожно ее поцеловал. В это время дирижер взмахнул палочкой, и тотчас я перенеслась в Севастополь, в номер маленькой гостиницы на набережной Хрустальной бухты. Мы проснулись с Андреем и увидели потолок, сияющий в знойном сумраке комнаты.
Живая зеркальная сетка, мелко и часто мигая, текла по потолку. По этой сетке иногда медленно двигались небольшие радужные тени каких-то непонятных предметов. Очарованная, я долго смотрела на экран потолка, не соображая, что же это такое.
— Андрюша, что это такое? — наконец спросила я, пересилив смущение.
Он покосился на меня нежными, веселыми глазами, блеснувшими в потемках.
— Это феномен, — сказал он, — называется в физике камер-обскура. Слыхала?
Боже мой, до чего ж мне приятно было слышать его густой, окающий голос и чувствовать щекой его круглое большое плечо!
Мы проходили физику, и я, конечно, знала, что такое камер-обскура. Но как же я сразу не догадалась?
Мне стало весело.
— Значит, никакого волшебства? — сказала я.
— Наоборот, сплошное волшебство, — сказал он.
— Ты так думаешь?
— Конечно. Разве то, что происходит с нами, не волшебство?
— Ты думаешь? — еще раз сказала я, стараясь как можно полнее и глубже понять его чувство.
— Как же не волшебство, когда волшебство! — воскликнул он горячо, почти с восторгом. — Подумай и разберись. Мы с тобой забрались в темную коробку, закрылись ставнями и воображаем, что спрятались от всего мира. Но природа не терпит темноты и одиночества, даже если это одиночество вдвоем.
Я тотчас поняла его мысль.
— Ага. Я понимаю. Ставни. А в ставнях — дырочка от сучка. Довольно самой маленькой дырочки, чтобы… Верно?
— Во-во. Для того, чтобы проник один только луч. А уж вместе с этим лучом и все остальное. Погляди, как замечательно. Живое изображение Хрустальной бухты во всех подробностях. Маленькие волны, и на них маленькие молнии солнца.
— В общем, похоже на живой мрамор, — сказала я.
— И даже на казанское стирочное мыло с синими жилками.
— Сам ты казанское мыло.
— Ничего не поделаешь, люблю Волгу. А Казань — город волжский.
Ох, какой вздор несли мы от смущенья и как замечательно было нам вместе в это наше первое утро! До чего приятно мне было называть его «Андрюша» и слышать, как он называет меня «Нина». Для того чтобы лишний раз назвать его Андрюшей, я все время обращалась к нему с разными вопросами и разъяснениями по поводу феномена камер-обскуры с такой серьезностью, как будто бы он и впрямь был великий специалист по камер-обскурам.
— Андрюша, а это что за предмет двигается?
— Этот? Маленький?
— Да. Радужный. С лапками.
— Не узнаешь?
— Нет, Андрюша.
— А ты всмотрись, Нина.
Я стала прилежно всматриваться. Было что-то знакомое в этом маленьком предмете. Особенно в его движущихся сверкающих лапках. Но все же я никак не могла постигнуть.