— Нина Петровна, погодите, успокойтесь, — говорила Вороницкая, трогая меня за плечо своей мягкой рукой в вязаной перчатке с отрезанными пальцами. — Не кричите. Посмотрите на него. Вы же видите, что он не в себе.
— Он не в себе? — крикнула я, резко отстраняясь. — А я… Я в себе? У меня муж погиб на фронте, — неожиданно для себя сказала я. — Можете вы это понять или не можете? Боже мой, гибнут лучшие люди, настоящие герои, святые… А в это время какая-нибудь гадина в тылу… Ну, — спросила я Волкова, — вы еще здесь?
— Воля ваша, — покорно, дрожащими губами тихо сказал Волков.
Плохо попадая в рукава, он надел свой большой ватный пиджак, кое-как обмотал худую, старческую шею платком, взял в руки свой треух из собачьего меха и, сгорбившись, вышел из помещения.
Конечно, я не имела никакого права выгонять его из цеха и тем более — отстранять от работы. Это было самоуправство. И в другое время за Волкова непременно бы кто-нибудь вступился. Но я сказала, что у меня погиб муж, и эта новость так поразила всех, что о Волкове никто больше не думал. В глубоком молчании все смотрели на меня.
— Какое горе, — сказала Зинаида Константиновна, — и давно это случилось?
— Ах, боже мой, — сказала я с раздражением. — Какое это имеет значение? Уже больше месяца. Теперь об этом не время говорить. Надо что-то предпринимать. С ума можно сойти. Не может же цех из-за одного негодяя оставаться в таком позорном прорыве.
Я круто повернулась и пошла в свою конторку. Но, вместо того чтобы сесть к столу, я легла на раскладушку и закрыла глаза.
— К вам можно? — осторожно спросила Зинаида Константиновна.
Она вошла ко мне на цыпочках, как к больному. Она села боком на раскладушку и положила свою щеку на мою.
— Бедненькая моя, — сказала она тихо. — Как же вы, наверное, все это время страдали! И никому не говорили. Разве можно? Ведь этак и известись недолго. А у вас впереди еще целая жизнь.
— Моя жизнь кончена, — сказала я, чувствуя необычайную легкость, почти счастье оттого, что наконец могу говорить так просто и так откровенно о своем горе.
— Это вам так кажется, — сказала Зинаида Константиновна с нежной, грустной улыбкой. — Мне шестьдесят лет. Недавно я схоронила мужа и двух сыновей. Я живу совсем одна. Моя жизнь и вправду кончается. А все-таки живу и по мере сил не унываю. Даже до победы думаю дожить. Верьте мне, Ниночка. Все в жизни проходит. Пройдет и ваше горе…
— Никогда.
— Ну, может быть, ваше горе и не пройдет. Но оно отойдет, отступит. Нет такого горя, которое бы не отступило перед жизнью. И это — великое счастье, — прошептала она, как бы сообщая мне большую тайну. — Иначе как бы мы все стали жить? Ведь на кого ни посмотри — у каждого горе. Великое, великое, всенародное горе, глубины неизмеримой. Но ведь мы верим, мы знаем, что горе это не вечно. Оно пройдет. Наступят дни победы. Как же можно в таком случае говорить, что жизнь кончена? Это нехорошо. Это неправильно. Ведь это значит признавать смерть. А ничего подобного. Народ бессмертен. Стало быть, бессмертны и мы. Так-то, моя хорошая, моя родная. Нет смерти. Жизнь, только жизнь. Вы со мной согласны? Это, конечно, очень не ново, то, что я вам говорю. Но это чистая правда. Это даже больше, чем правда. Это — истина.
Она несколько раз погладила мою голову.
— Ну, Ниночка?
В этот день я вернулась домой очень поздно, так как история с Волковым получила широкую огласку и уже было несколько совещаний по выводу роликового цеха из прорыва. Я уже собиралась лечь, когда заглянула хозяйка и сказала, что ко мне пришли с завода.
Это был наладчик Власов.
— Прошу прощения, что наведался так поздно, — сказал он, щелкая большой хорошей зажигалкой собственной работы и закуривая. — Не знаю, Нина Петровна, как вы на это смотрите, но я думаю так: нельзя губить человека.
— Вы про что?
— Про Волкова, про Василия Федоровича.
Едва я услышала это имя, как тотчас злое, беспощадное чувство поднялось опять в моей душе.
— Дружка своего пришли выручать? — холодно сказала я.
— Да ведь это как взглянуть, Нина Петровна, — сказал Власов мягко, видимо не придавая значения моему холодному, злому тону. — Конечно, Василий Федорович мне старинный друг. Это точно. Спорить не стану. Однако дружба дружбой, а, как говорится, табачок врозь. Разве я враг своему отечеству? Будь ты мне хоть трижды друг, а если ты в военное время запорол пятьдесят тысяч деталей, я с тебя голову сорву. Можете в этом не сомневаться. Не по дружбе я пришел, Нина Петровна, а по справедливости. Ведь он себя не помнил, когда все это безобразие сделал.
— Конечно, не помнил с перепою, — сказала я жестко.
— Он не был выпивши, Нина Петровна. У него, Нина Петровна, большое несчастье случилось. Его всю семью гитлеровские разбойники истребили.
Я побледнела.
— Что вы говорите!