Подумавши немного, я снял фрак, надел свое повседневное пальто и отправился к старику Венецианову. Он практик в подобных делах, ему, верно, не раз и не два приходилось иметь стычки с этими оригиналами, стычки, из которых он выходил с честью.
Венецианова я застал уже за работою. Он делал тушью рисунок собственной же картины «Мать учит дитя молиться богу». Рисунок этот предназначался для альманаха Владиславлева «Утренняя заря».
Я объяснил ему причину несвоевременного визита, сообщил адрес амфибии, и старик оставил работу, оделся, и мы вышли на улицу. Он взял извозчика и уехал, а я возвратился на квартиру, где уже и застал моего веселого, счастливого ученика. Веселость его и счастливость как будто омрачались чем-то. Он был похож на человека, желающего поделиться с приятелем великою тайной, но и боится, чтобы эта тайна не сделалась не тайной. Прежде чем я снял пальто и надел блузу, я заметил, что с моим приятелем что-то так, да не так.
— Ну, что же у тебя новенького? — спросил я его.— Что ты делал вчера ввечеру? Как поживает твой хозяин?
— Хозяин ничего,— отвечал он, запинаясь.— Я читал «Андрея Савояра», пока не легли спать, а потом зажег стеариновую свечу, что вы мне дали, и рисовал.
— Что же ты рисовал? — спросил я его.— С эстампа или так что-нибудь?
— Так,— сказал он краснея.— Я недавно читал сочинения Озерова, и мне понравился «Эдип в Афинах», так я пробовал компоновать...
— Это хорошо. Ты принес с собою свою композицию? Покажи мне ее.
Он вынул из кармана небольшой сверток бумаги и, дрожащими руками развертывая его и подавая мне, проговорил:
— Не успел пером обрисовать.
Это было первое его сочинение, которое с таким трудом решился он показать мне. Мне понравилась его скромность или, лучше сказать, робость: это верный признак таланта. Мне понравилось также и самое сочинение его по своей несложности: Эдип, Антигона и вдали Полиник, только три фигуры. В первых опытах редко встречается подобный лаконизм: первоначальные опыты всегда многосложны. Молодое воображение не сжимается, не сосредоточивается в одно многоговорящее слово, в одну ноту, в одну черту, ему нужен простор, оно парит и в парении своем часто запутывается, падает и разбивается о несокрушимый лаконизм.
Я похвалил его за выбор сцены, посоветовал читать, кроме поэзии, историю, а больше всего и прилежнее срисовывать хорошие эстампы, как, например, с Рафаэля, Вольпато или с Пуссена, Одрана. «И те и другие есть у твоего хозяина, вот и рисуй в свободное время, а книги я тебе буду доставать». И тут же снабдил его несколькими томами Гилиса («История древней Греции»).
— У хозяина,— проговорил он, принимая книги,— кроме тех, что на стенах висят, у него полная портфель эстампов, но он мне не позволяет рисовать с них: боится, чтобы я не испортил. Да...— продолжал он улыбаясь,— я сказал ему, что вы водили меня к Карлу Павловичу и показывали мои рисунки, и что...— тут он запнулся,— и что он... да, впрочем, я сам тому не верю.
— Что же? — подхватил я,— он не верит, что Брюллов похвалил твои рисунки?
— Он не верит, чтобы я и видел Карла Павловича, и назвал меня дураком, когда я его уверял.
Он хотел еще что-то говорить, как в комнату вошел Венецианов и, снимая шляпу, сказал, усмехаясь:
— Ничего не бывало! Помещик как помещик! Правда, он меня с час продержал в передней, ну, да это уж у них обычай такой. Что делать, обычай тот же закон. Принял меня у себя в кабинете. Вот кабинет мне его не понравился. Правда, что все это роскошно, дорого, великолепно, Но все это по-японски великолепно. Сначала я повел [речь] о просвещении вообще и о филантропии в особенности. Он молча долго меня слушал со вниманием и, наконец, прервал: «Да вы скажите прямо, просто, чего вы хотите от меня с вашим Брюлловым? Одолжил он меня вчера. Это настоящий американский дикарь!» И он громко захохотал. Я было сконфузился, но вскоре оправился и хладнокровно, просто объяснил ему дело.
— Вот так бы давно сказали, а то филантропия! Какая тут филантропия! Деньги и больше ничего! — прибавил он самодовольно.— Так вы хотите знать решительную цену? Так ли я вас понял?
Я ответил: «Действительно так».
— Так вот же вам моя решительная цена: две тысячи пятьсот рублей! Согласны?
— Согласен,— отвечал я.
— Он человек ремесленный,— продолжал он,— при доме необходимый...— И еще что-то хотел он говорить, но я поклонился и вышел. И вот я перед вами,— прибавил старик улыбаясь.
— Сердечно благодарю вас.
— Вас благодарю сердечно! — сказал он, крепко пожимая мне руку.— Вы мне доставили случай хоть что-нибудь сделать в пользу нашего прекрасного искусства и видеть, наконец, чудака,— чудака, который называет нашего великого Карла американским дикарем.— И старик добродушно засмеялся.
— Я, — после смеха сказал он,— я положил свою лепту, теперь за вами дело, а в случае неудачи я опять обращуся к Аглицкому клубу. До свидания пока!
— Пойдемте вместе к Карлу Павловичу,— сказал я.
— Не пойду, да и вам не советую. Помните пословицу: «Не во время гость хуже татарина», тем паче у художника, да еще и поутру,— это бывает хуже целой орды татар.