Выехавши за ворота, он поворотил вправо, а мне казалося, что нужно взять влево. Но так как вчера ночью приехали на хутор, то я и не мог утвердительно сказать, которая наша дорога, а потому и рассудил положиться на опытность возницы, говоря сам себе: «Он же меня завез на хутор, он и вывезет». Пустив вожжи, словоохотный возница, после панегирика хозяйке хутора и ее дочке, стал мне описывать ее богатство.
— Оце все, що тилько оком скынешь лису,— все ии. А лис-то, лис, миленный,— дуб, наголо дуб, хоч бы тоби одна погана осыка! Та що тут лис? А други добра, а степы, а озера, а ставы та млыны. Та що й казать! Сказано — пани, так пани и есть. А ще я вам скажу...
Тут лошади остановились. Возница, увлекшись рассказом, не посмотревши вокруг себя, прикрикнул на лошадей, лошади дернули, и задняя ось отскочила, а я вывалился из телеги. Тогда он закричал: «Прууу, скажени!» — и, посмотревши вокруг, проговорил:
— От тоби й на!.. Дывыся, проклятый пень де став: якраз посеред шляху. Я ще вчора думав, що мы в цим дыявольским лиси денебудь та зачепымось. Воно так и сталось.
— Що ж мы теперь будемо робыть? — спросил я.
— А бог его знає, що тут робыть! — и, подумавши, прибавил:
— Эх, головко бидна, Сокиры нема, а то б повалыв дуба,— от тоби и вись. Вернимося на хутир, там чи не дамо якои рады.
Я обрадовался, не знаю почему, этой благой идее и, разумеется, беспрекословно изъявил согласие, и пока возница укладывал колесо на телегу, я тихо пошел между деревьями по направлению к хутору.
Солнце уже прорезывало золотыми полосками чащу леса, когда я подошел к живой изгороди хутора. Тут я остановился, чтобы подумать, в которой руке я оставил дорогу. В эту минуту разлился как-то чудно по лесу прекрасный девичий голос. У меня сердце замерло, и я, как окаменелый, стоял и долго не мог вслушаться в мелодию. Голос ко мне близился, я уже стал разбирать слова песни:
Ой ти козаче, ти, зелений барвіночку!
Хто ж тобі постеле в полі білою постіленьку?
Голос становился слабеє и слабеє и, наконец, совсем замолк. Я, освободившись от обаяния лесной музы, пошел около изгороди и вскоре очутился на хуторе. Первое, что мне попалося на глаза, это была выходившая из садовой калитки Наташа. Она мне показалася настоящею богинею цветов: вся голова в цветах, между волосами, вместо жемчугу, бусы из белых черешен. Будь она одета барышней, эффект был бы не полный, но к наряду крестьянки так шли эти огромные цветы и черешневые бусы, что пестрее, гармоничнее и прекраснее я в жизнь свою ничего не видывал. Она, с минуту простоявши, исчезла за калиткой, а на крыльце показалась мать, одетая по-вчерашнему. Увидя меня, она громко засмеялась и проговорила:
— Что, далеко уехали?
Я приветствовал ее с добрым утром и вошел на крылечко.
— Что, небось с нами не скоро разделаетесь? — говорила она, смеясь.— Прошу покорно,— прибавила она, указывая на скамейку.
Я сел.
— Наталочко! — закричала она: — Скажи Одарци, нехай самовар вынесе сюды на ганок! Я с нею так привыкла к своему простому языку, что иногда и гостей забываю.
— Я сам чрезвычайно люблю наш язык, особенно наши прекрасные песни.
Вслед за Одаркою, выносившею самовар, потупя голову, скромно выступала зардевшаяся Наташа.
— Слышишь, Наталочка, они тоже любят наши песни. А уж она у меня так и во сне их, кажется, поет и, знаете ли, ни одного романса не знает. По возвращении из Полтавы пела, бывало, иногда какой-то «Черный цвет», а теперь и тот забыла.
Я рассеянно слушал и любовался Наташей, и мне почти досадно было, зачем она опять нарядилась барышней.
— Ах я, божевильная,— воскликнула вдруг хозяйка.— А ты, Наталочко, и не напомнишь! Ведь сегодня суббота, а мы в субботу собиралися ехать в Переяслав. Одарко! — Служанка появилася в дверях, сказавши тихо:
— Чого?
— Скажи Корниеви, щоб брычку лагодыв и кони годував, а пообидавши, рушимо в дорогу.
— Добре,— сказала Одарка и скрылась.
— Как же это хорошо, что я во-время вспомнила! Если вы не торопитесь, то обедайте с нами и будьте нашим кавалером до города.
— Даже и в городе, если вам угодно.
До обеда я гулял с Наташей в саду и около хутора, осматривали и критиковали их уютный прекрасный хутор. Показывала она мне в саду и собственное хозяйство, то есть цветник. Правда, в нем не было больших редкостей, зато была чистота, какой не найдете и у голландского цветовода. Я с наслаждением смотрел на ее незатейливый цветник.
— Я маме,— говорила она самодовольно,— я маме каждое утро с мая и до октября месяца приношу букет цветов. А барвинок у нас зеленеет до глубокой осени-. А с весны так он еще под снегом зеленеть начинает; я ужасно люблю барвинок.
— Да, барвинок превосходная зелень. А имеете ли вы плющ?
— Нет, не имеем.
— Так я обещаю вам несколько отсадков.
— Благодарю вас.
Я только вслух обещал ей плющ, а втихомолку обещал много разных цветов, и даже обещал выписать цветочных семян из Риги, но, не знаю почему, мне не хотелося сказать ей об этом.