С 1936 года в Москве проходили процессы над так называемыми «врагами народа», и каждую ночь арестовывали друзей и знакомых. А знаком был Бабель, и близко, со многими, среди которых были и крупные политики, и военные, и журналисты, и писатели.
Он говорил мне: «Я не боюсь ареста, только бы дали возможность писать», и еще раньше, после смерти Горького, как-то сказал: «Теперь мне жить не дадут».
Двери нашего дома не закрывались в то страшное время. К Бабелю приходили жены товарищей и жены незнакомых ему арестованных, их матери и отцы. Просили его похлопотать за своих близких и плакали. Бабель одевался и, согнувшись, шел куда-то, где оставались его бывшие соратники по фронту, уцелевшие на каких-то ответственных постах. Он шел к ним просить или узнавать. Возвращался мрачнее тучи, но пытался найти слова утешения для просящих. Страдал он ужасно... а я тогда зримо представляла себе сердце Бабеля. Мне казалось оно большим, израненным, кровоточащим. И хотелось взять его в ладони и поцеловать. Со мной Бабель старался не говорить обо всем этом, не хотел, очевидно, меня огорчать.
А я спрашивала:
— Почему на процессах все они каются и себя позорят? Ведь ничего подобного раньше никогда не было. Если это политические противники, то почему они не воспользуются судебной трибуной, чтобы заявить о своих взглядах и принципах, сказать об этом на весь мир?
— Я этого и сам не понимаю, — отвечал он. — Это все — умные, смелые люди, неужели причиной их поведения является партийное воспитание, желание спасти партию в целом?..
И только один из осужденных, большой друг Бабеля, Ефим Александрович Дрейцер в своем последнем слове гордо сказал: — «Я не из тех, кто будет просить пощады».
Я знала, что он не верит обвинениям, но знала также, что он не понимает — почему все эти люди в этих чудовищных обвинениях признаются. Не понимали этого тогда многие. Дело в том, что в те годы никому из нас не приходила в голову мысль о возможности пыток в советских тюрьмах. В царских тюрьмах — да, это было возможно, но чтобы в советских!? Нет, это казалось немыслимым. Под таким гипнозом были даже те из нас, которые не доверяли ничему и со многим не соглашались.
Когда арестовали Якова Лившица, руководившего тогда Наркоматом путей сообщения, Бабель не выдержал и с горечью сказал:
— И меня хотят уверить, что Лившиц жаждал реставрации капитализма в нашей стране! Не было в царской России более бедственного положения, чем положение еврея-чернорабочего. Именно таким был Яков Лившиц, и во время революции его надо было удерживать силой, чтобы он не рубил буржуев направо и налево, без всякого суда. Такова была его ненависть к ним. А сейчас меня хотят уверить, что он жаждал реставрации капитализма. Чудовищно!
Часто Бабель повторял: — «Я не боюсь ареста, только дали бы возможность работать». Были случаи, и в царских тюрьмах, и в советских до 1936 года, когда заключенным удавалось там писать. И Бабель об этом думал, сомневался, но надеялся. Никаких лишений, связанных с арестом, он не боялся.
В январе 1939 года был снят со своего поста Ежов. В доме этого человека Бабель иногда бывал, будучи давно знаком с его женой, Евгенией Соломоновной.
Выйдя замуж за Ежова и, таким образом, став сановницей, она захотела иметь свой литературный салон. Поэтому Бабеля приглашали к Ежовым в те дни, когда там собирались гости. Сам Ежов редко присутствовал на этих приемах, чаще приходил к самому концу.
Туда же приглашали и Михоэлса, и Утесова, и некоторых других гостей из мира искусства, людей, с которыми было интересно провести вечер, потому что они были остроумны и умели повеселить.
«На Бабеля» можно было пригласить кого угодно, никто прийти бы не отказался. У Бабеля же был свой, чисто профессиональный интерес к Ежову. Через этого человека он, видимо, пытался понять явления, происходящие на самом верху...
Зимой 1938 года Е. С. Ежова отравилась. Причиной ее самоубийства Бабель считал арест близкого ей человека, постоянно бывавшего у них в доме; но это было каплей, переполнившей чашу...
— Сталину эта смерть непонятна, — сказал мне Бабель. — Обладая железными нервами, он не может понять, что у людей они могут сдать...
В последние годы желание писать владело Бабелем неотступно.
— Встаю каждое утро, — говорил он, — с желанием работать и работать, и когда мне что-нибудь мешает, злюсь.
А мешало многое. Прежде всего графоманы. По своей доброте Бабель не мог говорить людям неприятные для них истины и тянул с ответом, заикался, а в конце концов в утешение говорил: «В вас есть искра божья», или: «Талант проглядывает, хотя вещь и сырая», или что-нибудь в этом же роде. Обнадеженный таким образом графоман переделывал свое произведение и приходил опять. Ему все говорили, что пишет он плохо, что нужно это занятие бросить, а вот Бабель подавал надежду...