В первом классе, в отделении для некурящих сидят дамы и их мужья — уже большею частью в том возрасте, когда разговоры о любви и нежных чувствах так же к лицу, как летнее платье в тридцатиградусный мороз. В этом отделении чопорно и скучно: для этих жизнь уже вылилась, очевидно, в недосягаемую для многих и не интересную для всех, кроме их самих, скучную форму всевозможных этикетов хорошего тона: смотреть так, а не так; одеваться именно так, а не так. Итак, а не так, — все это в свое время незаметно и без сожаления сойдет вместе с их владельцами со сцены, не оставив никакого следа.
До этих, впрочем, следов времени никакого дела нет в отделении первого класса для курящих.
Там жизнь данного мгновения, и следы его налицо: облака дыма, всегда бодрый, довольный кружок кавалеристов и разговоры о скачках, маневрах, мотивы последних шансонеток. В углу вагона остаток ночи: две вольных подруги в кружевах и шляпках громадных размеров, напудренные, а может быть, и подкрашенные. Они жадно ловят слова, движения и взгляды молодых военных, но те только изредка скользят пренебрежительно куда-то мимо. Они довольны и этим и с протестующим высокомерием отводят глаза от двух, не сводящих с них глаз штатских.
— Ох-хо-хо! — потягивается, заломив руки за плечи, высокий и широкоплечий, статный, как статуя Аполлона, белокурый гусар.
— Что? — одобрительно спрашивает его более пожилой сотоварищ.
— Спать хочется, — добродушно и смущенно признается белокурый гусар.
И все смеются, точно выдан секрет, и сквозь пудру краска удовольствия покрывает лицо одной из дам, и она смотрит в окно, стараясь не видеть и в то же время ловя боковые взгляды молодой компании.
В другом углу отделения забились двое чиновных и ведут неспешный разговор. Один — довольный, важный, другой нервно, напряженно смотрящий в окно.
— Продержат они вас еще здесь с месяц, — уверенно, спокойно говорит важный.
— Но тогда, пропустивши рабочую пору, — горячо отвечает другой, — что ж я сделаю?
Важный молчит и потом удовлетворенно каким-то трескучим, резким голосом говорит:
— Ничего, конечно, не сделаете.
— А лишний год администрацию содержать, двести тысяч из казенного кармана?
Важный господин опять молчит и нехотя отвечает:
— Надо войти и в их положение. Россия страна размеров необычных…
— Это и надо принять бы во внимание: за всех все равно ведь не передумаешь…
Собеседник лениво поднял брови и бросил:
— Приходится думать.
Он поднялся с места в виду промелькнувшего уже в окно Обводного канала и, протягивая соседу руку, опять снисходительно и с удовлетворением сказал:
— Месяц еще продержат — с этим помиритесь.
— Да, со всем можно помириться, — ответил, пожимая руку и привставая, его спутник.
Важный господин молча кивает головой и выходит на площадку, а его собеседник — Владимир Петрович Носилов, никого не замечая, смотрит напряженно и огорченно в окно. Он встал последним, когда уже никого не осталось в вагоне, пошел к выходу и думал:
«Врешь, добьюсь сегодня».
Он берет извозчика и едет налево.
Большой знакомый желтый дом.
Ну, конечно, швейцар — поклоны, другой швейцар и опять поклоны, третий, четвертый.
Стоят, смотрят в лицо: свежие, бодрые, готовые без устали кивать и раскланиваться.
А впрочем, они все-таки смягчают обстановку, придают в этот ранний час жилой вид этим пустым еще комнатам и коридорам.
А своими услужливыми и ласковыми лицами производят впечатление, что пришел все-таки как-никак, а к своим. Владимир Петрович в ожидании слонялся по коридорам и думал: «Ведь в сущности в общем люди добродушные и незлобивые, да такова уже сила вещей».
Двенадцатый час. Носилов стоит перед низеньким, плотным, добродушным, сгорбленным стариком, не стариком — кто его знает, сколько ему лет. Лицо широкое, глаза маленькие, добрые, фрак торчит хвостиком, манеры простые, добродушные.
— Утвердили, — говорит он не то радостно, не то вопросительно Носилову.
Это приветствие Носилов слышит уже в десятый раз.
— Если утвердили, так за чем же задержка?
— Да ни за чем.
— Ну, так, значит строить можно: давайте кредиты!
Иван Николаевич говорит:
— Ишь, скорый какой!
— Послушайте, Иван Николаевич, ведь дело от этого страдает, да и мне же нет сил ждать больше, истомился я здесь, — ведь четыре месяца…
— Да, что вы, господь с вами, какие четыре?
— Да, конечно, здесь в Петербурге я четыре месяца…
— Ну-у.
Иван Николаевич махнул добродушно рукой и уж заговорился с другими. Носилов терпеливо ждет.
— Послушайте, Иван Николаевич я решил теперь являться к вам в одиннадцать часов и уходить в шесть часов.
— Сделайте одолжение, — сухо говорит Иван Николаевич.
— Иван Николаевич!
— Иван Николаевич я пятьдесят четыре года, а один за всех.
— Иван Николаевич, пожалейте же… ну зачем же без толку мне здесь околачиваться? Ну, рассудите же, ведь надо меня отпускать, ну пройдет еще месяц, два, — наступит же момент, когда надо будет вникнуть и в мое дело. Ну почему вам не вникнуть сейчас, зачем томить, мотать душу.
— Ах, господи! Ну что вы пристали, ей-богу?! Что я могу здесь сделать?
— Иван Николаевич, если вы не можете, так кто же может?