В передней висела вязанка — вязаная мамина кофта, — кто-то зашел с лестницы и стащил ее.
— Как же ты не боишься открывать дверь?
Тогда она, спохватившись, удаляется за порог и захлопывает дверь перед самым моим носом. Но через минуту, не выдержав, появляется снова.
Мы болтаем с нею о разных вещах. Девочка мне не нравится. Она хвастлива, врет на каждом шагу, говорит, например, что у нее три собаки, и вообще всячески пытается вызвать во мне зависть.
— Папа дарит мне страшно много игрушек. У нас есть телефон. У меня около тыщи книг…
— Не простудишься ты? — спрашиваю я, чтобы оборвать эту надоевшую мне болтовню.
Но девочка не уходит.
Вдруг внизу на лестнице раздаются шаги.
— Это с кем ты там? — слышится испуганный и возмущенный голос. Возвращается мама. Зина захлопывает дверь и убегает.
— Я вот тебе… Наказание ты мое!
Женщина стучит. Дверь не отворяется. Она звонит. Звонит еще раз. Наконец за дверью раздаются торопливые шаги и голос:
— Кто там?
Не желая участвовать в развязке этой драмы, соучастником которой до некоторой степени привелось быть и мне, я поспешно удаляюсь. Через десять минут услужливые соседки помогают мне разыскать ключ.
Сегодня я встретил на лестнице Зину.
— Ну, как вы — попали все-таки тогда в квартиру? — спрашивает она.
— Конечно, попал, — говорю я. — Что ж я, по-твоему, ночевать на лестнице буду? Я не такой дурак, как ты думаешь. А тебе что, попало от мамы?
— Хе! Велико несчастье! — говорит, усмехаясь, эта шестилетняя одесситка и удаляется — без поклона и без малейших признаков уважения к взрослому человеку, который удостоил ее чести беседовать с нею.
. . . . .
На Дерибасовской милиционер и дворник подняли загулявшего капитана дальнего плавания, взяли его под ручки и повлекли в район. Кто-то в собравшейся толпе:
— Ну, теперь поплыл. Прямым рейсом! Одесса — Херсон!
. . . . .
Заключив не очень охотно договор на сценарий с Одесской кинофабрикой, я послал в Ленинград Т. Г. такую телеграмму:
«Продал душу возвращаюсь в Ленинград».
Пожилая телеграфистка читает и перечитывает телеграмму и наконец говорит:
— Тут написано «душу»?
— Да, душу.
— Простите, а где же вы ее продали?
— Э, — говорю, — вы знаете, это было еще давно — еще Торгсин существовал.
. . . . .
Покупаю у старухи торговки папиросы. Она всучивает мне старую, засиженную мухами коробку тифлисского «Рекорда». Я говорю, что мне такую не надо. Она показывает мне коробку тыльной стороной, где следов, действительно, меньше. Плюет в кулак, пытается смыть следы. Я говорю: нет, засиженную мухами коробку я не возьму.
Старуха багровеет от негодования.
— Чтоб я так была здорова, как она засижена мухами! — восклицает она. Докричалась до того, что — купил.
. . . . .
В уголовном суде. Третий день идет процесс чумаков-конокрадов. Их много. В большинстве своем это молодые парни, евреи.
В кулуарах говорят:
— Вот до чего дошло! Евреи занялись конским делом. Это же не еврейская профессия!..
1938
Тридцать первого декабря поздно вечером шел по Дерибасовской. Меня нагоняет человек, молодой одессит в круглых очках и в котиковой шапке, какие у нас на севере называют «чухонками». Поравнявшись со мной, он шагает рядом и говорит:
— Вы можете себе представить, какое дело? Мой шурин — директор областного банка в Днепропетровске. И он ничего не прислал мне к Новому году…
Я машинально лезу в карман и думаю, что навряд ли я смогу возместить понесенные молодым человеком потери. Ведь он ждал, вероятно, от своего знаменитого шурина не рубль и не два. Может быть, он рассчитывал получить сумму, которой я в настоящее время не располагаю. Но — нет, оказалось, что молодой человек не имел никакой корыстной цели, заговорив со мной. Он просто сказал вслух то, о чем так горестно думалось ему накануне Нового года. Не дожидаясь ответа, он грустно усмехнулся и, обогнав меня, зашагал дальше.
. . . . .
Был приглашен на новогоднюю елку в детском саду. Первая елка чуть ли не за двадцать лет. До сих пор это был буржуазный предрассудок…
Ужасно унылая елка. Маленькие девочки и мальчики ведут хоровод вокруг плохо и неумело украшенного дерева и жиденькими голосами поют под гармонь:
. . . . .
В поезде «Одесса — Москва» в одном купе со мной едет молодая красивая дама, одесситка. У нее роскошное модное платье, усыпанное белыми пуговицами (18 пуговиц впереди, 11 сзади и по 4 на бедрах), и при этом рваные, как у беспризорника, рукава.
Дама достает иголку и нитки и пришивает, «подрубает» свои лохматые рукава. Я замечаю, что это плохая примета — шить на себе. Она улыбается, завязывается знакомство. Узнаю, что рукава оборвал ее четырехлетний племянник.