– В самом деле, Маня, поговори с Анютой. Я вполне понимаю Георгия Даниловича. Ему, должно быть, ужасно неприятно; он такой скромный, благородный, и сердце у него прекрасное.
Мне было уже не смешно. Я вдруг страшно рассердилась на Анюту. Что, в самом деле? Надо же немного знать приличия! И что она ему наговорила?
У Анюты давно начались экзамены и она приходила только по вечерам. Маремьянц постоянно спрашивал ее, как идут дела, и шутил, что она провалится. В этот день она тоже пришла вечером. Она была тише и печальнее, чем всегда. Даже волосы на лбу не подвила и, вместо желтого, как яйцо, платья, в котором она щеголяла последнее время, она осталась в сером, пансионском, с черным передником.
– Георгий Данилович не будет сегодня, – сказала я холодно.
– Не будет?
– Он заезжал днем… Поди сюда, Анюта, я хочу с тобой поговорить.
Я разыгрывала роль старшей сестры. Анюта покорно подошла и села около меня.
Продолжать в спокойно-холодном тоне я не сумела и вдруг вспыхнула.
– Это безобразие, Анюта, что ты делаешь? Зачем ты была у Георгия Даниловича? Ты держать себя не умеешь… Лезешь к человеку, выдумываешь предлоги… И что ты ему наговорила? Пожалуйста, не отпирайся. Он при всех рассказывал.
– Он рассказывал? – проговорила Анюта. – Ну, пусть. Ну, что ж! Разве я скрываю? Я его люблю.
– Скажите, пожалуйста, любит! – закричала я еще громче. – Да что ты себе вообразила?
– Я ничего не вообразила, – тихо и твердо сказала Анюта. – Я ничего не думала… Я только видеть его хотела. Вы уезжаете. И он уезжает в Петербург. Разве я ему сделала дурное? Я ничего не просила и не тронула его… Я совсем нечаянно сказала, что готова умереть от горя, когда он уедет. Ведь так недолго осталось.
– Да ты понимаешь ли, что ты не должна…
Анюта вдруг поднялась и встала передо мною. Я невольно замолчала.
– Не должна? Чего не должна? Я никого не обидела! Маня, ты думаешь, что если я убогая, так мне уж и не хочется, хоть немножко… себе ничего не хочется? И не смею я минуточку на солнце погреться? Не должна, убогая! Пусть сидит в темном углу! Нельзя ей и взглянуть, только взглянуть, один раз на прощанье!
Анюта говорила, а из круглых, немигающих глаз катились слезы.
Мне было стыдно; я молчала.
Анюта вдруг успокоилась, подошла к столу и взяла свою шляпу.
– Скажи Георгию Даниловичу, – проговорила она, завязывая ленты у шляпки, – что я ему всего-всего хорошего желаю. И если он не хочет, я его не увижу. И что я никогда не изменюсь. Я еще приду вас проводить. Ты не знаешь, как мне грустно, что вы уезжаете. Ну, прощай теперь, Маня. Не сердись на меня. И еще скажи Георгию Даниловичу, – тихо прибавила она и улыбнулась робко, – что я экзамены выдержала.
Четыре года прошло с тех пор, как мы выехали из Москвы. И не вернулись бы еще дольше, если бы какие-то дела не вызвали мачеху в Москву на несколько месяцев.
Был май. Скоро оказалось, что провести лето в тесной квартирке, которую мы наняли в том же переулке, где жили четыре года назад, просто невозможно. Пыль, духота… Маленький брат заболел… Мы поневоле переселились на дачу.
Дача стояла близ полустанка Николаевской дороги, верстах в шестидесяти от Москвы. Было много перелесья, юных березок, на речонке с пиявками – купальня, на балконе – осиные гнезда. По вечерам в низких местах колебался бледны]! и бесплотный туман. Но жить было можно – и мы жили. Старуха Домна ворчала в кухне, мачеха на целые дни уезжала в город по делам, а я с братом или одна гуляла по березовым перелескам.
Никого из прежних знакомых я в Москве не застала, все разбрелись. Некоторых я и не отыскивала.
Один раз, под вечер (это было уже в августе), я возвращалась из лесу домой.
По тропинке, ведущей к нашей даче, спешила мне навстречу мама. Лицо ее было бледно и расстроено. Я испугалась.
– Мама, что такое? Говорите скорей!
– Представь себе, – сказала мачеха, задыхаясь от скорой ходьбы, – эта несчастная Анюта Кузьмина…
– Анюта Кузьмина? Вы ее видели? – С самого моего отъезда из Москвы я ничего не знала об Анюте, да, по правде сказать, редко и вспоминала ее.
Мачеха ответила мне:
– Видела, потому что она здесь. Пойдем скорее, взгляни сама.
Анюта сидела на ступеньках балкона. Когда я подошла к ней, она робко встала, не зная, как ей здороваться: поцеловать ли меня, подать ли руку, или просто поклониться?
Мне было странно и страшно. Неужели это Анюта? Ее плоское лицо, ее круглые черные глаза, но кожа стала грубой и коричневой от загара; на голове был надет деревенский ситцевый платок, заношенный и полинялый, ситцевая же кофта, розовая юбка, с оборванным подолом, и старый холщовый передник. Ноги были босые. Так одевается прислуга из простых, когда месяца четыре живет без места.
Первые минуты я не могла найти слов. И язык не поворачивался спросить, что с нею сделалось.
Мачеха выручила меня.
– Идите же на балкон, Анюта, – сказала она. – Сейчас подадут чай. Отдохните. Вы, я думаю, очень устали. Шестьдесят верст пешком…
– Нет, ничего… Я потихоньку шла. Голос у нее стал глуше и робче.