Читаем Том 4. Богомолье полностью

– Василья! вязочку положь кучеру в ноги, – москворецкие живые раки, от Крынкина, на память! А етот кузовок, сударыня, в ручки примите-с… крынкинская клубника, рапжарейная. Сергей Иваныч, притомились маненько… здоровьица пошли вам Господь! так уважили – не сказать. А про Петров День не забудь-те-с… в трубу мою все крестики-кумполочки, все колокола и башни, и палаты, и дворцы!..

У всех нас так и гудело в ушах от крика. В Нескучный не заезжали, что-то устал отец, стал дремать. Сказал только – «в другой раз… в голове шумит от крика». Да как и не шуметь: сколько всего видали, сколько всего слыхали, а у Крынкина не человеческий голос, а живая труба… а галдарейка у него гулкая, досчатая, сухая, дребезжучая… Горкин говорил – «и у меня в голове шумит, все – гу-гу-гу… гу-гу-гу… и здорового-то сморит».

И мне что-то задремалось: с шампанского ли шипучего, или пролеткой укачало. Остался в дремотной памяти милый голос:

«Это – Матушка-Москва».<p>Серебряный сундучок</p>

Отцу совсем хорошо после живой воды. Клин позволил обрить голову. Пришел Сай-Саич с ящиком и большой коробкой. В ящике у него – «бритвы-ритвы», «нозницы-мозницы», всякое «сильце-мильце», «дусистый ладиколон» и всякая «помада, какой никому не надо». А что же в большой коробке? Он смешно щурится, когда я, выспрашиваю его.

– Папасенька будет рязеный, будет сутить, как на теятре!

Синяя голова стала у отца, когда обрили, такой смешной. В зеркало посмотрелся – и говорит: «как ощипанный гусенок стал». Сай-Саич открыл коробку, а там куча волос, будто от разных содраны: рыжие, черные, седые… Мне стало неприятно, до тошноты. У нас рассказывали, что это парики, их сдирают с покойников в больнице. Отец говорит Сай-Саичу:

– Приладь по мне. А не с покойника?..

– Ну, и сто зе буду вам голову мороцить! и-с покойника! У покойника волосики завсем зе мертвые, а эти… зивенькие завсем. Это я сам на клейкю с пузирем лепляю. Мозете понюхать, какэ дусисто…

Пахнет ужасно душными духами. Сай-Саич нюхает с удовольствием и говорит – «з такими дамоцки прискают». Сонечка вошла-вскрикнула: «что это, как ужасно пахнет… как мыло „Конго“?..»

– Завсем васи волосики! – говорит Сай-Саич, примеряя парик отцу, – ну завсем, зивые, мозете на теятре танцувать.

И правда: прежний совсем отец, только вот хохла нет. Погляделся в зеркало, посмеялся:

– Будто даже помолодел!

– Ну, я з вам говору, завсем зених!

Все сошлись смотреть, и всем понравилось. Отец разошелся, стал прищелкивать пальцами и напевать перед зеркалом:

Нет волос – дадут парик.Брейся, как татарин!С головы – а-ля-мужик,С рыла – а-ля-барин!

Это он из «Вороны в павлиньих перьях». Он всю эту «Ворону» знал, как ее в театре представляли, и меня выучил напевать. И все стали подпевать и в ладоши похлопывать, и даже Сай-Саич махал руками, как барабанный зайчик:

Ма-масенька, па-пасенька,Позалуйте ру-цку…

Все мы развеселились, будто театр у нас. Отец расшалился, сорвал парик, и все пуще еще развеселились:

– А вот и ощипанный гусенок!

Отец ездил еще окачиваться. Стал ездить и на стройки, а вернувшись, ложился в кабинете и просил мокрое полотенце на голову: тяжело было в голове, кружилось. Приезжал Клин, сердился, что так нельзя, и прописывал микстуру и порошки. А отец, чуть голове получше, приказывал подать шарабан и уезжал по делам. Когда матушка удерживала, он раздражительно кричал: «дураки ваши доктора, разлеживаться мне хуже!..»

Как-то, раным-рано, не пивши чаю, велел оседлать Кавказку и поскакал на стройки. Я не видал, как он выехал, – спал еще. На стройках стало ему дурно, чуть не упал с лесов. Его привез на извозчике Василь-Василич.

Помню, он поднимался по лестнице: лицо его было желтоватое, он едва подымался, его поддерживали.

– Туда… в кабинет… – сказал он едва слышно, махнув рукой, – вот те и «лучше». Видно, отлеживаться надо.

Все в доме приуныли, ходили на цыпочках и говорили шепотом. Клин поставил пиявки за уши и не велел никого пускать. Вечером Горкин сказал Василь-Василичу, что «болезнь воротилась», – так сказал Клин, – и что «дело сурьезное». Опять тошнило, кружились перед глазами «мушки». Днем и ночью держали на голове лед. Опять отец чувствовал боли в голове, – «только еще хуже», – пил только чай с сухариком и клюквенный морс. В скважинку я видел, как он сосет лимончик и морщится. Допускали только Горкина, посидеть и не говорить. Входила матушка – давать лекарство. Каждый день приезжал Клин и уходил строгий, а когда говорил, пристукивал строго палкой.

В Троицын День ходили с цветами в церковь, но не было радости и от березок.

– Нонче и праздник не в праздник нам… – сказал мне Горкин.

Перейти на страницу:

Похожие книги