Дал бы он нам хоть двух коров на первое обзаведение, а то у вас там, говорят, можно и пять держать, да на какие же деньги мы их купим? Весь день я только и думаю о тебе, а как приходит ночь, стоит мне закрыть глаза, так сразу и вижу тебя во сне. Ах, когда же мы будем, наконец, вместе! Константы злой человек и гордец, как бы он и впрямь не натворил какой беды тебе или твоим родителям. Я, как смогу, тотчас напишу тебе; какой у нас вышел разговор и когда я от них уеду. А решение у меня твердое: если он так и не уймется, вернусь к Анульке и от нее выйду за тебя. Она по-прежнему благоволит к тебе и согласна, но только она одна из всей родни, какой не дай бог никому. От всего этого у меня голова идет кругом. Будь здоров, драгоценный мой Ёжи, и не забывай меня, как я не забуду тебя, хоть бы не знаю что случилось. Твоя до гроба. Салюся».
На самом краешке, над алой с позолоченными лепестками розой, украшавшей страничку, было приписано еще более кривыми каракулями:
«Говорят, у арендатора Ляскова дочки красавицы. Мне это сказал один человек оттуда. Вы, должно быть, весело проводите время, а мне тут очень тоскливо».
Ёжи бросил письмо на стол и стремительно прошелся по комнате. Письмо расстроило его и рассердило. Он знал, что Салюся пишет некрасиво и с ошибками, но это его мало беспокоило. Придет время, он выучит ее лучше писать, а не выучит, тоже не беда: от этого она не станет ни хуже, ни злее, ни менее мила его сердцу. Но зачем она повторяет в письме то, что этот дурень-братец и вся ее родня болтают о нем и его родителях? Зачем сама напоминает ему о том, что у него нет земли, и допускает, что будет с ним нуждаться? Прежде она никогда не говорила об этом и даже не думала. Впрочем, все это пустяки: без него она всего боится, вот ей и приходят в голову всякие мысли. Нo пусть только вздумается ее родне обидеть его стариков иль его попрекнуть мужицким происхождением — ого!
Он снова подошел к столу, взволнованный до такой степени, что даже лоб у него покраснел. В отчаянии тряхнув волосами, он вскричал, сжимая кулаки:
— Головы им раскрою! Как бог свят, поеду и головы им раскрою!
Однако он скоро успокоился, махнул рукой и даже засмеялся:
«Ну, вот, нашел от чего огорчаться и выходить из себя! Женюсь на ней, все сразу и кончится, а этих болванов я и знать не хочу. Ради нее стоит и пострадать, а им — ого! Я им еще покажу когда-нибудь, кто я таков! Они мне еще поклонятся в ноги!»
II
Мутное, затянутое тучами небо низко нависло серым, словно покрытым копотью сводом над гладкой однообразной ширью полей, окутанных белой пеленой. Под нею лежали плодородные поля пшеницы и недавно еще пестревшие цветами яркозеленые луга. Теперь даже высохший стебель нигде не пробивался сквозь плотную толщу снега. Кругом царила тишина, лишь изредка прерываемая хриплым карканьем ворон, и одинокой унылой ноткой вливались в это пустынное однообразие кое-где разбросанные вербы и дикие груши.
Даже деревушки, беспорядочно рассыпавшиеся по огромной равнине, стояли все в снегу, сливаясь с окружавшей их гладкой, беспредельной белизной. Даже дороги, отмеченные рядами деревьев, были безлюдны; только время от времени вдали мелькали быстро растущей точкой крестьянские розвальни или доносилось протяжное покрикивание возчиков, медленно шагавших вдоль обозов. Сани, нагруженные сеном или дровами из дальних лесов, едва тащились, скрипя полозьями по снегу. Сторона тут была пшеничная или луговая, но безлесная. После летней страды народ вместе с природой засыпал на зиму, словно то была прерываемая лишь короткими часами дня и работы долгая ночь покоя и тишины. Оттого еще меланхоличнее становилось пустынное безмолвие, охватившее небо и землю, застыв в холодном, сыроватом воздухе, и шум налетающего ветра казался то чьими-то приглушенными голосами, то громкими ссорами неведомых духов, блуждающих по замершим просторам в покаянной тоске.