А третье, скажи мне по совести, — зачем мужик закона не знает, почему мужику не дадут законов? Евангелием сколько уже лет мир стоит. И деды, и прадеды, и святые, и народы, и царства живут, а книжка всего на всех одна, и там ясно сказано, как жить надо, и можно всякого спросить, почитай Евангелие: хочу знать, как я жить должен. Ну побратим мне почитает Евангелие, я и знаю, как мне жить нужно; а если преступлю, так и знаю, что преступил.
А законы должны быть как Евангелие, одна книга, чтобы она здесь передо мной на столе лежала, чтобы я мог прочитать ее и знать, как поступать. И чтобы, когда я прочел законы и пошел на улицу, уже меня никто не смел тронуть пальцем, если я законы знаю и соблюдаю. А если я закон преступлю, тогда меня и судите.
Теперь мужики — маленькие помещики, и они хотят поведения по ясным законам да христианской обходительности. А то идет мужик и все озирается, не начнет ли кто кричать на него? Да тебе, чужак, не понять того, что я говорю. Ты — зверь свободный. Сегодня ты здесь, а завтра поднялся и ушел за сто верст. Думаешь ты по-дорожному: на холоде изба — клад, а самовар — сокровище!..
— Смотрю я на тебя, Митрий Иванович, слушаю, и ты какой-то не русский, будто. Не то ты штундист [176], не то сектанец …
— Богу-то мы одному молимся…
— Так-то так, только говоришь ты по-особенному.
— Так то-с! Так то-с! — задумчиво ответил на мои слова Митрий Иванович.
Потом в избу стали приходить мужики, беседовали о разных деревенских делах, «про хлеба, про покос, про старинушку», и мне не удалось более поговорить «по душам» с Митрием Ивановичем.
Я переночевал у него и рано утром ушел дальше.
СТАРОВЕРКА
Раннее утро, светает. Скрипит ворот у колодца, плещет ледяная вода.
Бабы в тулупах, закутанные в платки, идут по скрипучему снегу с ведрами.
Еще сумерки; на небе густые, мрачные тучи. Белый снег, засыпавший все окрестности и наваливший сугробами на крыши, отливает синим цветом и лиловыми тенями. На востоке багрово-красный горизонт. За околицей свищет ветер, через дорогу видны заячьи следы.
Входишь в деревню по уезженной дороге, идешь протоптанной дорожкой под избами; в окна заглядывают хозяева. Невольно приходится вглядываться в их любопытные лица, чтобы выбрать более ласковое и там попроситься передохнуть.
— Эй, чужак, заходи погреться!
Избенка маленькая, с черными гнилыми бревнами; покосилась и навалилась на хлев, тем только и держится, а то бы давно развалилась.
Вхожу сквозь низенькие сени внутрь. Небольшая комната; стены так мохом законопачены, точно заросли от старости. На потолке копоть и паутина.
Бедность, грязно; на старой бабе возле печки одни лохмотья.
Возле окна сидит хозяин, высокий парень в разодранной рубахе. Глаза глядят внимательно, сосредоточенно, но бодро, только промеж бровей залегла мрачная складка.
А возле стола, грустно облокотившись и подложив кулак под голову, сидит другой человек, по виду купец, одетый богато, в синей долгополой поддевке, с золотой цепочкой, в шелковой голубой рубахе; волосы кудрявые, светлая бородка, голубые душевные глаза. Перед ним на столе бутылка и два стаканчика.
После нескольких фраз короткого разговора купец придвинулся ко мне, положил руку на плечо и, глядя в глаза, сказал:
— Побратим, послушай! Я тебя озолочу, если ты мне поможешь! Ты человек чужестранный, ты и сделать это, поди, сумеешь. Побратим, помоги мне!
— Если чем могу помочь, так и без денег помогу.
— Слушай! Есть у нас купец, богатеющий сталовер. Туровский — его зовут, слышал, поди? Три сына у него, дуб дуба чище молодцы. Каждого он выделил, каждому свою усадьбу дал. И есть у него дочь Агриппина. Вышла Агриппина замуж за прикащика Туровского; выделил он и им имение. Да недолго прожили вместе, уморила мужа сталоверка, ума лишился, замешался совсем и помер. И случилась такая беда, что увидал я сталоверку молодую вдову: высокая, голову гордо несет, глаза темные, ресницы приспущены и на губах усмешка. Сказал я себе тогда: вот мне жена, женюсь я на ней…
Что ж, я капиталом не меньше ее, три дома у меня каменных, два завода, село свое есть и мельница. Дело долго не затянулось; перед Рождеством я ее увидел, а после Рождества мы и обвенчались. Родился сын у нас. Жили мы сперва ничего, а скоро стало и жестко нам.
«Сталоверка, говорит она, я, да и только! И ты, говорит, должен в нашу веру оборотиться…» Я любил ее, конешно, а сладить с ней не смог! В церковь нашу она меня не пускала. Ну, коли она уедет в воскресенье кататься, я тем временем сбегаю на погост, с полверсты он от нас будет, не больше. Узнала она про это. Один раз меня не было дома, я в город по своим делам уехал. Приказала она заложить сани и сказала, что кататься поедет. А кататься она любила. Села и укатила и сына с собой взяла. Вернулся я, нахожу записку: «Прощай навсегда. Не сумел меня подогнуть, так и не удержать подавно. А с никонианцем жить не хочу».
Сперва я был как бешеный! Чего я ни делал, и полицией, и судом хотел ее вытребовать, и к ней ездил. Приехал раз под ее окно в беговых дрожках.