Как несправедливо выдвигать экономические соображения в споре с человеком, который не «хвастается», подобно другим, «изучением политической экономии», а, наоборот, из скромности умудрился во всех своих сочинениях до сих пор сохранить вид девственника, будто бы еще только собирающегося сделать первые шаги в изучении политической экономии! Именно примитивности образования этого человека следует поставить в высокую заслугу то обстоятельство, что он с важным видом выдвигает против своих коммунистических недругов все то, что через посредство аугсбургской «Allgemeine Zeitung» проникло в гущу немецкой жизни уже с 1842 г.[161], вроде опасений за «приобретенную» собственность, «личную свободу и индивидуальность» и т. п. Поистине признаком глубокой деморализации коммунистических писателей является то, что они выбирают себе противников из людей с экономическим и философским образованием и, напротив, оставляют без ответа «ничего не предрешающие» выпады грубиянского здравого человеческого смысла, которому они должны были бы сначала преподать элементарные сведения об экономических отношениях в существующем буржуазном обществе, чтобы иметь затем возможность дискуссировать с ним по этим вопросам.
Так как частная собственность, например, представляет собой не простое отношение и уж совсем не абстрактное понятие или принцип, а всю совокупность буржуазных производственных отношений — речь идет не о подчиненной, пришедшей к гибели, а именно о существующей теперь, буржуазной частной собственности, — так как все эти буржуазные производственные отношения являются классовыми отношениями, что должно быть известно каждому ученику из Адама Смита или Рикардо, то изменение или вообще уничтожение этих отношений может, конечно, произойти лишь в результате изменения самих классов и их взаимных отношений; изменение же отношений между классами есть историческое изменение, продукт всей общественной деятельности в целом, одним словом, продукт определенного «исторического движения». Писатель может служить этому историческому движению, являясь его выразителем, но, разумеется, он не может его создать.
Так, например, чтобы объяснить уничтожение феодальных отношений собственности, современные историки должны были показать то движение, в ходе которого формирующаяся буржуазия достигла такой ступени, когда жизненные условия ее оказались достаточно развитыми для того, чтобы она смогла уничтожить все феодальные сословия и свой собственный прежний феодальный способ существования, а следовательно, и феодальные производственные отношения, в рамках которых вели производство эти феодальные сословия. Таким образом, упразднение феодальных отношений собственности и создание современного буржуазного общества ни в коем случае не были результатом некоей доктрины, которая исходила из определенного теоретического принципа, как из своего ядра, и делала отсюда дальнейшие выводы. Наоборот, принципы и теории, которые выдвигались буржуазными писателями во время борьбы буржуазии с феодализмом, были не чем иным, как теоретическим выражением практического движения, причем можно с точностью проследить, как это теоретическое выражение бывало в большей или меньшей степени утопическим, догматическим, доктринерским, в зависимости от того, относилось ли оно к более или менее развитой фазе действительного движения.
Именно в этом смысле Энгельс и имел неосторожность говорить своему страшному противнику, основывающему государства Геркулесу, о коммунизме, поскольку он является теорией, как о теоретическом выражении «движения».
Но, восклицает наш великан в добродетельном возмущении: «я хотел добиться выяснения практических последствий, я хотел довести «представителей» коммунизма до того, чтобы они признали эти последствия», именно те бессмысленные последствия, которые в глазах человека, имеющего лишь фантастические представления о буржуазной частной собственности, неизбежно связаны с ее упразднением. Он хотел вынудить Энгельса «защищать все бессмыслицы», которые Энгельс, по смелому замыслу г-на Гейнцена, «извлек бы на свет божий». Но Рейнеке-Энгельс так жестоко разочаровал добродетельного Изегрима, что последний не находит уже в коммунизме никакого «ядра», которое можно было бы «раскусить», и удивленно спрашивает себя: «каким образом приводится это явление в съедобный вид?».
И тщетно пытается добрый муж успокоить себя с помощью остроумных оборотов, спрашивая, например, не является ли историческое движение «движением человеческого чувства» и т. д. и заклиная даже дух великого «Руге», чтобы тот разгадал ему эту загадку природы!
«После того, что случилось», — восклицает разочарованный муж, — «мое сердце охватывает сибирский холод; после того, что случилось, я предчувствую только предательство и мне мерещатся козни»{119}.