Прыгать в это оконце на ходу было бы смертью, прыгать на остановках — заметят: нас много. Тогда я опять же с одним пареньком выбралась через это оконце из вагона на буфера. Как остановка, один из нас раскручивает проволоку, которой закручена дверь вагона вместо замка, другой сторожит. Наконец раскрутили и освободили двадцать восемь человек.
Мы пробовали отцепить весь хвост поезда, где ехали угоняемые в Германию, но не смогли: все время было сильное натяжение.
Вспомню ту жизнь и не верю, что уцелела. Что ни день — на новом месте. Не зная, где приклоню голову сама, чем утолю голод и жажду, все время прятала и кормила то подпольщиков, то красных бойцов, выбирающихся из окружения. Показываться на людях в своем настоящем виде я не могла и ходила когда старушкой колхозницей, когда нищенкой, когда важной, разодетой фрау.
Нищенкой, христарадницей побывала и всерьез, не только для маскировки. Приходилось все брать на вооружение, даже Иисуса Христа. И совсем не жалею, что мне выпала такая судьба, — она хоть и христарадная, но отрадная. Я знаю, что нужна людям, нужна нашей жизни, нашей борьбе, и мне легко, как птице…
Танюшка говорит, потрескивая длинными, тонкими пальцами, говорит неровно, то медленно, как бы поднимаясь по крутой лестнице, то скороговорно, как бы спускаясь, то глуховато, то резко, звонко, забывая про осторожность. Глаза все время меняются, — ласковые теплые, бездонные, в которых тонет мой взгляд, как в пучине, вдруг становятся холодными, непроглядными, и мой взгляд отскакивает от них, как от ледяной брони.
Раненые, которых я кормила, жили у одной старушки. Как-то я пришла к ним с новым урожаем — так называли мы милостыню. Высыпала кусочки на стол. Сидим, выбираем, которые побелей, помягче. Обо всем остальном позабыли.
Вдруг слышу: «Здравствуйте!» Подняла голову. Возле порога стоит чужой человек. Весь драный, с боку висит грязная, нищенская сума. Как открывал дверь, как вошел — никто из нас не слыхал.
Чужак просит пить. Я встала, иду в сенцы — там и вода и квас. Чужак за мной, прикрыл дверь и говорит: «Я Борис Шилов», — и тут же сделал мне выговор: в доме сидят трое нелегальных, а ворота и все двери настежь.
Сам Шилов, руководитель нашей организации. До того я ни разу не видела его и ничего не знала о нем, кроме одного, что нами руководит какой-то Шилов. И я похолодела вся от тревоги.
Напившись, Шилов громко, чтобы слышали все в хате, попросил указать ему дорогу в соседнее село. И пока я провожала его из сеней на улицу, он шепотком сообщил мне задание: снарядиться в дальнюю дорогу и явиться к… назвал товарища. Там я получу инструкции, маршрут, документы, деньги и пойду через фронт, за Днепр, для установления связи с Красной Армией.
Май. Самый расцвет садов. Я среди яблонь и вишен в саду подпольщика, указанного Шиловым. Обута и одета небогато, просто, но крепко, со мной чемоданчик с разными запасными вещами — все как полагается в дальнюю дорогу. В кармане документ на имя учительницы Анны Костиковой. Это наивная справка, что Костикова по случаю войны разлучена со своим сыном, теперь, желая соединиться, пробирается к нему.
В памяти у меня — задание нашей организации: перебраться на советский берег Днепра, доложить командованию Красной Армии о подпольном движении, о вражеских аэродромах, об издевательствах фашистов над нашим населением. Впереди у меня далекий путь по тылам врага, затем через фронт и обратно к своим.
Рядом со мной Шилов.
Он скользит по мне взглядом от башмаков до голубого берета на голове, потом обратно до башмаков. Еще раз оценивает: так ли одета? Или сомневается: гожусь ли для такой задачи?
Гляжу на него. Зеленый парубок. И одет как парубок, вышедший на свидание к дивчине. И вдруг он — Шилов! В голове у меня бегут странные, дикие мысли: а если он — не Шилов. Ведь никто из подпольщиков не сказал мне: «Это Шилов». С чего я поверила ему?
А Шилов перехватывает мой взгляд и говорит: «Больше никого нет. Одна ты. Иди!» Сжимает мне руку и быстро выпускает.
Я иду. Медленно, оглядываясь. Шилов прощально помахивает рукой. У меня покруживается голова. Ветки яблонь будто живые, будто нарочно мешают мне. Я отвожу их и чувствую, что мне тяжело отнимать от них руку, выпускать их. Ее тянет к ним, как к дорогому человеку. И отводя, я задерживаю на них руку, глажу их.
Мне кажется, что солнце вдруг стало вдвое ярче. Я замечаю каждую травинку, муравья, божью коровку.
Весь первый день меня терзало желание вернуться и еще раз хоть издалека взглянуть на родные места. Они вдруг заимели страшную власть над моим сердцем.
Чтобы заглушить это желание, я старалась думать об Анне Костиковой. Шилов, инструктируя меня в дорогу, советовал: «Всегда думай, что ты Костикова, и все будет хорошо».
«Я Костикова, Костикова, — твердила себе. — Мое родное село, мои старички, мой маленький, единственный, драгоценный сыночек за Днепром. Надо скорей туда».
Вечер застал меня в большом селе. Сколь ни просилась я переночевать, все отказывали:
«Без наряда не можем. Иди до коменданта!»