Во избежание подобных ситуаций собрание обериутов решило перед каждым выступлением приходить в «Дом печати» показывать политредактору, что мы намереваемся читать на очередном выступлении, и только после санкции «Дома» нести в репертком. Результат сказался незамедлительно. Одно из моих стихотворений было задержано и к чтению не допущено. В нем говорилось: «…мы одни, далеко улетели павой старенькие дни». Трудно предположить, что редактору пришло на ум.
А вот случай, еще яснее говоривший о политическом настрое того времени. Известный критик, редактор театрального журнала Падво ворвался на отчетном вечере за кулисы, стал топать ногами и выкрикивать, что обериуты — прямые кандидаты в тюрьму (в этом он не ошибся), и объявил: если демонстрация сумасшедшей «Бам» (имелась в виду «Елизавета Бам») не прекратится, а отчетный «балаган» будет продолжен, он, Падво, позвонит в НКВД. И, действительно, позвонил. Разговор длился недолго, после чего маститый редактор приутих.
Прошло недели две, когда мы узнали, что Падво сам оказался за решеткой и бесследно исчез. Вряд ли Падво был в чем-то виновен и заслужил своей участи. Просто он оказался одним из сотен, а затем миллионов.
Некоторые, усиленно стучавшиеся в Обериу, стали называться учениками, другие, например Липавский, сочувствующими, а вот у Хармса, кроме учеников, числился целый штат «естественных мыслителей»: страстных философов, хиромантов, отслуживших студенческий срок фокусников, фанатичных докторов, музыкантов-самоучек. Об одном из таких и пойдет разговор.
Он носил странную фамилию — Сно, был в прошлом петербургским журналистом, интересно рассказывавшим про трущобы, он услаждал Хармса и его гостей игрой на цитре. Этот старик имел сына, которого со времен университета знал обериут-прозаик Дойвбер Левин. Дойвбер жил в студенческом общежитии на Мытне, а там частенько бывал студент, кажется, юридического факультета Сно. Потом младший Сно был изгнан из университета за какие-то неблаговидные дела. И вот появился снова. Прежде отец Сно предпочитал не распространяться про сына — следователя НКВД, и вдруг заговорил. Оказалось, что сын хочет познакомиться с обериутами «в уютной домашней обстановке за чаркой доброго вина. О винном и закусочном, — продолжал старик, — можно не беспокоиться — все будет».
Встреча за чаркой состоялась. Произошло это где-то на Надеждинской, ставшей затем улицей Маяковского, неподалеку от квартиры Хармса. Кроме самого следователя и хозяйки комнаты, где происходило пиршество, в сборище участвовали Александр Введенский, Юрий Владимиров, конечно, Даниил, кто-то еще. Дойвбер на закуску и горячительное не польстился, оказался наиболее дальновидным. Я не пришел, неожиданно загрипповал. О происходившем на Надеждинской я был подробно проинформирован участниками. Во-первых, у вполне благообразного отца сын оказался редкостно безобразным: маленький, подслеповатый, совершенно лысый, с лицом возмущенного орангутанга. И все же этот выродок пытался выполнять роль тамады. Речь зашла о беспричинной скрытности людей. Сно стал вспоминать царский гимн и, восхищаясь музыкой, запел.
— Не так, не так, — поправил Введенский. Сно явно обрадовался.
— Значит, наш бывший гимн знаете? Не забыли?
— А как же, — прихвастнул Введенский, главным образом под влиянием винных паров.
— Спойте, если не слабо, — предложил Сно.
Не одобряя поведение Александра, Владимиров стал что-то выкрикивать, Даниил — громко петь немецкую песенку, заглушая крамольное пение. Введенский, одобряемый Сно, не унимался.
— Бить тебя мало, — сердито проговорил Даниил, и Александр немного струхнул, особенно после того, когда Сно заторопился уходить под предлогом неожиданно возникшей необходимости идти на дежурство.
— Мы люди подневольные, — проговорил Сно, исчезая.
Эпизод копеечный, а разросся в серьезное обвинение, главным образом Введенского, а попутно и Хармса в приверженности к монархизму, обвинение же в немецком, японском или еще каком-то шпионаже было еще впереди.
С этим Сно я был тоже знаком, немножко и при других обстоятельствах. А было это так.
Начну издалека. Моя мать — одна из первых женщин-юристов. Отец — инженер-механик. В 1912 году родители, сколотив с большим трудом нужную сумму, вступили в строительный кооператив и построили квартиру. (Известный всем ленинградцам дом, вернее, дома по улице Некрасова, против Некрасовского сквера; любопытно, что последний, самый крупный взнос родители сделали в октябре 1917 года.) После революции владельцам квартир было разрешено самоуплотняться. В двух комнатах нашей квартиры появились жильцы — начальник научного отдела Госиздата П. В. Ром и его семья. Некоторое время Ром жил и работал в Германии; этого было достаточно, чтобы его арестовали, семью выселили, а в его комнаты въехал некий Антон Францевич Божечко, профессиональный фотограф, затем чекист, подчинивший органам НКВД науку Ленинграда.