— Во всяком случае, мы-то с вами сделали все, что могли.
Мама обращалась к кюре. Она требовала одобрения, похвального листа. Он молчал; своей худобой, крепким крестьянским костяком он походил на Симона: большой иссохший остов, и это грубое, словно вылепленное из глины лицо, и глаза, как капли глазури. Он молчал, она настаивала:
— Да или нет? Разве не сделали мы все, даже невозможное?
Кюре вполголоса бросил слово на местном наречии, я даже не знаю толком, как его писать: «beleou» (конечное «ou» почти без ударения), означает оно «может быть». Это «beleou» уже в двадцати километрах от Мальтаверна не поймет ни один крестьянин.
— Мы хотели дать церкви священника.
— Вопрос поставлен неправильно, — сказал кюре. — Мы не властны распоряжаться жизнью ближнего, даже если хотим посвятить ее богу, а тем более если он зависит от нас материально. Все, что мы могли сделать — вернее, все, что я, как мне казалось, желал сделать для Симона, — это понять, какова воля божия в отношении этого мальчика, помочь ему разобраться в себе самом.
Меня поразили слова кюре: «как мне казалось». Я не удержался и пробормотал:
— Ах, вот оно что, а на самом-то деле у вас были другие мотивы!
На маму снова накатил «приступ»:
— Извинись перед господином настоятелем сию же минуту!
Кюре покачал головой:
— В чем извиняться? Он меня ничем не оскорбил.
Я посмотрел на него и после некоторого колебания наконец сказал:
— Вы, господин настоятель, принимали, как и все мы, участие в этой смехотворной комедии. Но при этом вы помнили о своем облезлом, сыром церковном доме, где сидите по вечерам в одиночестве, об алтаре, где отправляете службу по утрам в почти пустой церкви. Вы-то знаете…
— Какое отношение все это имеет к Симону? — спросила мама.
— И о поражении, унылом поражении. Легче потерпеть его от руки противника, нежели от мнимого приверженца. Враги — те по крайней мере ненавистью своей доказывают, что церковь еще способна возбуждать страсти.
Кюре прервал меня:
— Я лучше пойду. А то ты уже заговариваешься, как скажет мадам.
Он поднялся. В эту минуту вошел Лоран. Я ненавидел запахи, которыми он был весь пропитан к концу летнего дня, но тогда я обрадовался, что он здесь. Однако его присутствия было достаточно, чтобы наступила разрядка. Ничто уже не имело значения, кроме силков, которые он поставил, или щенка Дианы, которого он, как и подобает такому скоту, дрессировал, надевая на него парфорсный ошейник. Только мужичью полезно считать, что в мире хоть что-то имеет значение. Донзак любит повторять этот афоризм Барреса. Я сказал:
— Я провожу вас до церковных ворот, господин настоятель.
Туман, поднимавшийся над рекой, не дополз еще до аллеи. Кюре сказал:
— Чувствуется осень.
Я пробормотал, сам не знаю, с состраданием или ехидством:
— И вся зима еще для вас впереди…
Он не откликнулся. Помолчав немного, он спросил, не знаю ли я, когда уезжает Симон.
— Я тебя не спрашиваю когда. Но просто, знаешь ли ты?
Я ничего не ответил. Он не настаивал, но, когда мы уже подошли к церковным воротам, я спросил, служит ли он по-прежнему раннюю мессу в семь часов.
— Можно, я приду прислуживать завтра?
Он понял, схватил меня за руку; он будет ждать меня.
— Я приду чуть раньше, чтобы успеть исповедаться. Может быть, и мама придет.
— Нет, завтра не ее день.
Он ответил слишком поспешно, словно торопясь меня успокоить и успокоить себя самого. Больше мы не произнесли ни слова до самых дверей его дома. Там он сказал вполголоса:
— Я ошибся.
И так как я запротестовал: «Нет, нет, господин настоятель!» — он повторил:
— Я всегда буду ошибаться.
— Только не в самом главном, господин настоятель.
— Что ты имеешь в виду?
— Вы верите в то, что вы делаете. Может быть, вы вливаете новое вино в старые мехи, те, которыми обзавелись еще в семинарии? Но это новое вино вы обновляете каждый день вопреки старым мехам и старой теологии, которой повсюду приходит конец.
Кюре вздохнул, тихонько потрепал меня за ухо, проворчал:
— Юный «модернист»! — И ласково попрощался: — До завтра!
Глава III