Читаем Том 3. Слаще яда полностью

– Да, не хотим, – согласилась Манугина. – Да иногда и сами его не знаем. Но маски наши мы хотим носить так, чтобы они скрывали внешнее нашей души, всю случайную накипь настроений этого дня и в то же время обнажали то, что живет в душе, чего, может быть, я и сама не знаю. Маскарад – торжество откровенности настоящей, глубокой. Нагота человеческого тела – лучшая, самая таинственная из человеческих личин. Она вернее всего объясняет мою душу и другим, и мне.

– Разве тело не обманывает? – спрашивала Шаня. – Разве нет красивых змей?

– Нет, Шаня, – говорила Манугина, – нагое тело обманывать не станет. Порок души скажется и в теле. Нагое тело никогда не лжет тому, для кого внятен язык тела. Не лгут и другие личины, если человек умеет их выбирать и носить.

– Как же маска откроет мою душу, если она закрывает мое лицо? – спросила Шаня.

– В жесте и в танце, – отвечала Манугина, – и совершеннее всего в движениях нагого тела. Чистое движение – это и есть язык души. Движения тела, закутанного одеждою, – это все равно что речь того человека, у которого завязан рот. Душа выражается не в чертах лица, не в очертаниях всей фигуры, а только в движении. Черты лица – это геометрия, отвлеченная схема; это для души то же, что карта для страны. Пока вы знаете только карту Франции, вы еще не знаете самой Франции. Если вы захотите узнать ее, вы должны познакомиться с ее динамикою, с ее голосами, цветами и запахами. Говор француженки вам даст лучшее представление о Франции, чем географическая карта.

Шаня призадумалась. Потом, когда Манугина замолчала, Шаня сказала:

– Вот вы, Ирина Алексеевна, говорите, – для кого внятен язык тела, тому этот язык не солжет. Я и прежде это чувствовала, но не понимала этого, пока от вас не услышала, а теперь как-то вдруг поняла. Теперь я поняла, что там, в Сарыни, когда мы с Евгением ловили раков в реке и потом он в моей лодке сидел с обнаженными ногами, его слишком белые и медленные ноги говорили мне, что он меня любит, но боится любви. А теперь я вижу беспокойные жесты его слишком мягких рук, и они мне говорят, что он слаб для деятельной любви и что я должна взять его сама.

Манугина выслушала ее, улыбаясь. И радостно, и печально было ей слушать эту девушку, для которой пока всякий язык говорит о любви. Она грустно думала: «А мы, уставшие любить? Уже не жадные к жизни? О чем нам говорит язык обнаженного тела? Не о совершенстве ли красоты, уводящем от жизни? Не об искусстве ли, которое подобно смерти? Не о том ли, что и самая жизнь дана всем нам только как материал для созидания высоких образов?»

Рассеянно говорила она:

– Да, Шаня, у тела есть свой язык и есть свой ритм. Бьется сердце, дышит грудь, – пока живу, вся в трепетном ритме.

Шаня посмотрела на нее внимательно, почувствовала ее грусть, но причины этой грусти не поняла. И спросила:

– Если вы, Ирина Алексеевна, так любите танец, то почему же вы не поступили в балет?

Манугина невесело засмеялась. Сказала:

– У меня больше способностей к драме. Я люблю говорить, люблю ритм речи моей сочетать с ритмом движений моих и чужих. А современного балета я не люблю. Все нелепо в нем, в этом ложном, неестественном виде искусства. Условность его далеко выходит за пределы той условности, которая необходима для театрального искусства.

– Красиво, – нерешительно сказала Шаня.

– И лживо, – оживленно говорила Манугина. – Трико, юбочки, все выдает себя не за то, что есть. Трико дает видимость нагого тела, – гладкая, сладкая, розовая поверхность.

– Не похоже на скучную жизнь, – сказала Шаня, – и тем хорошо.

– Нет, Шаня, – возражала Манугина, – к сожалению, похоже. По существу похоже. То же лицемерие и тот же обман, как и в жизни. Как на жизни нашей, так и на современном балете лежит печать неизгладимой банальности. Если бы он был не похож на жизнь, это было бы хорошо. Но он не выше, не совершеннее жизни, а еще ниже ее.

– Как же танцевать? – спросила Шаня. – Разве только в театре мы хотим видеть танец? Ведь мы и сами хотим танцевать. Чтобы самой было весело и чтобы мой милый радовался. Как пляшут деревенские девицы в хороводе. Может быть, так, как эта милая плясунья, на этой гравюре.

Шаня смотрела на висевшее на стене изображение Айседоры Дункан. Тогда Манугина с одушевлением принялась рассказывать о ней Шане. Говорила с восторгом:

– Танцы Дункан – для меня откровение. Я обожаю Айседору Дункан.

Слушала Шаня, заражалась ее восторгом. Хотела приблизиться, понять больше, усвоить. Часто повторяла, целуя прекрасное лицо и тонкие руки Манугиной:

– Как радостно мне все то, что вы говорите!

Манугину трогала Шанина страстность и эта милая открытость Шаниной души всему, что говорила ей Манугина, всему, что Манугиной было дорого.

Манугина охотно учила Шаню танцам. Хотела давать ей уроки даром, но Шаня уверила ее, что ей будет удобнее платить. Шаня говорила:

– Иначе дядя будет подозревать что-то неладное и не отпустит, пожалуй, иной раз. А если я буду брать у него деньги на уроки, то у меня будет возможность чаще уходить из дому и днем, как будто на урок. А вы знаете, как для меня все это важно.

Перейти на страницу:

Похожие книги