Читаем Том 3. Слаще яда полностью

Разбушевавшаяся пошлость утихает, и быт входит в обычную колею. Яркое мгновение хаоса становится у Сологуба образом, залетевшим из мира преисподней, и, наконец, воплощается в какое-то полусущество. Перед героем другого его романа[2] – инспектором гимназии Передоновым, грязным и глупым животным, «мелким бесом», – уже вертится в дорожной пыли воплощенный ужас, когда он едет на свою свадьбу. Это – и существо и нет, если можно так выразиться, – «ни два ни полтора»; если угодно – это ужас житейской пошлости и обыденщины, а если угодно, угрожающий знак страха, уныния, отчаянья, бессилия. Этот ужас Сологуб окрестил «Недотыкомкой» и так говорит о нем в стихах:

Недотыкомка сераяПредо мною все вьется да вертится…Истомила коварной улыбкою,Истомила присядкою зыбкою…

Если в прозе Сологубу чаще свойственно воплощать чудовищное жизни, то в стихах он говорит чаще о жизни прекрасной, о красоте, о тишине. Муза его печальна или безумна. Предмет его поэзии – скорее, душа, преломляющая в себе мир, а не мир, преломленный в душе. Но личная поэзия уступает место внеличной, особенно когда ее предметом становится политика. В последние годы Сологуб написал много политических стихов; иные из них слабее всего им написанного, отзывают плохой аллегорией на неглубокую тему; многие зато, бесспорно, принадлежат к лучшему, что дала русская революционная поэзия. Таково большинство стихов в маленьком сборнике «Родине».

Всему творчеству Сологуба свойствен трагический юмор, который вылился с особенной яркостью в том роде произведений, который создан самим поэтом. Это – «сказочники»[3] – краткие, красивые стихотворения в прозе, почти всегда – с моралью в шутливом тоне. В них поэт говорит и о вечном, и о злобе дня. Это – удачный опыт сатиры, как бы легкие ядовитые стрелы с краткими надписями о том, как тоскует или радуется душа.

<p>Вячеслав Иванов. Рассказы тайновидца<a l:href="#c004002"><sup>*</sup></a></p>

Ф. Сологуб. Жало смерти М. 1904, Книгоиздательство «Скорпион»

Книга рассказов Ф. Сологуба, русская по обаятельной прелести и живой силе языка, зачерпнутого из глубин стихии народной, русская по вещему проникновению в душу родной природы, – кажется французскою книгой по ее, новой у нас, утонченности, по мастерству ее изысканной в своей художественной простоте формы. Но важнее совершенства формы – как знамение все изощряющейся чуткости к шепоту сверхмирного – глубокое тайновидение художника К нему самому применимы слова, обращенные «знающей» Лепестиньей (Епистимией) к ее «зоркому» питомцу – Саше: «Такие уж, видно, тебе глаза Бог дал – ты ими и не хочешь, а видишь».

Это тайновидение, – совсем иное, чем. например, у Эдгара По, – лишено фантастики. В разоблачениях мира, соприсущего зримому, нет ничего ужасающего, ни чрезвычайного: напротив, он – норма, а наш мир – уклон, и лишь только этот наш «солнечный, ярый и внешний» мир перестает казаться оживленным внутренним сосуществованием того, сокрытого, он наводит на живые души тоску и ужас смерти. «Чего ужасаться? – говорит Саша о пугающем людей таинственном и неведомом. – Да вот и эта стена страшнее шишиги». Страшна неразгаданность и исчезающая призрачность земного, страшна подневольность внешнему, когда нам кажется, что «мы в борьбе с природой целой покинуты на нас самих». «Как во сне живем. – медленно говорила Дуня, глядя на близкое и бледное небо, – и ничего не знаем, что к чему. Ангелы сны видят страшные, вот и вся наша жизнь».

Мы сказали бы, что отличительная черта современной психики – horror vacui[4]. Этот ужас пустоты и обусловил настроение, провозгласившее банкротство той науки, которая еще недавно довлела сознанию. Отсюда открылся умам иной аспект мира, близкий к древнему анимизму: ему ответила наука становящаяся – теориями всеоживления. И миросозерцание творца «избранных и строгих творений», соединенных под символом «Жало смерти», – миросозерцание существенно мифологическое.

Итак, вечный возврат вещей как бы снова приводит в мир «период мифологический». Это ли не «упадок»? Нимало: это – шаг в поступательном движении познающего духа. Независимо от вопроса об истинности метафизических прозрений, важно установить, что они одноприродны с мифом. Первое, бессознательное устремление ума к принятию форм, определяющих позднейшие философемы, воплощается в мифе; он предвосхищает слепым влечением спящие возможности сознания. Наступает пора, когда миф отрицается во имя философемы. Более зрелая эпоха снова находит миф в мире.

«Лютое солнце стояло в самом притине Оно, словно громадный свернувшийся змей, вздрагивало всеми своими тесно сжатыми кольцами». – «Глаза-то у тебя смотрят, куда не надо, видят, что негоже. Что закрыто, на то негоже смотреть. Курносая не любит, кто за ей подсматривает… Везде она, голубь мой, все она – ив травке, и в речке. Ты идешь, – и она тут же ползет, травку сломит, козявку задавит. Негоже смотреть много, не любит она».

Перейти на страницу:

Похожие книги