Глаша смеется, не отвечает, и уходит.
Степанида высовывает из окна простодушное, румяное лицо. Спрашивает:
– Чегой-то она?
Никто ей не отвечает. Некому отвечать. На дворе пусто. Только где-то за сараями слышны лениво переговаривающиеся голоса работников.
Меж тем Елена Кирилловна в своей спальне кряхтя опускается на колени перед образом. Она молится долго. Добросовестно перечитывает все молитвы, какие знает. Сухие, малинового цвета губы шевелятся. На лице строгое, сосредоточенное выражение. Все морщинки тоже кажутся строгими, усталыми, равнодушными.
Молитвенных слов много. Все они святы, воздушны, возвышенны или трогательны. Но то, о чем в них говорится, от частого повторения как-то словно закостенело, стало обычным и простым, только привычно выжимает на глаза слезинки старческого умиления, и не имеет никакого отношения к тому тайному трепету невозможных надежд, которым в последнее время пронизано сердце старой женщины.
Уста её прилежно шепчут все те же каждый день мольбы о прощении грехов вольных и невольных, сотворенных словом, или делом, или помышлением, – мольбы об очищении душ наших от всякой скверны, – и опять слова о беззакониях наших, о лукавых наших деяниях, о нечестии нечестивых, о всеобщем нашем недостоинстве, о мирских злых вещах и о дьявольском поспешении, – об окаянной душе и окаянном теле, и о страстной жизни, – все только об этом всеобщем зле и об этой всемирной порочности. Точно сложены эти молитвы для титанов, созданных переустроить вселенную, но из постыдной лености делающих это важное дело спустя рукава.
И ни слова о своем, личном, задушевном.
Шепчут старые, иссохшие уста о милосердии, о щедротах, о человеколюбии, об истинном свете, – обо всех этих верховных благах, изливаемых извне на все творение. И ни слова о чуде, жадно и трепетно чаемом.
Да и разве чудо не нарушило бы молимого установленными словами заученных из детства молитв тихого и безмолвного жития?
Да, воистину, подъемлет бунт всякий, кто дерзновенно молит о чуде.
Но вот и слова о находящихся в темницах и в заточениях, мольба об их освобождении, об их избавлении.
Вот, наконец, это о Боре.
Свободу и избавление…
Но дальше, все дальше бежит молитвенная речь, о чужих, о далеких, о всеобщем; только на миг, только слегка остановилась на своем, на родном, на чаемом.
Потом об усопших, – о тех, других, давно оплаканных, почти позабытых, оживающих в слове только в часы этих общих, по всему душевному аиру быстро скользящих молений.
Окончены молитвы. Елена Кирилловна с минуту медлит. Словно еще что-то забыто необходимое.
Что же еще? Или это и всё?
«Всё», – говорит кто-то тихий, равнодушный и непреклонный.
Тогда Елена Кирилловна поднимается с колен. Подходит к окну. Душа её спокойна и равнодушна. Молитва не оставила в ней молитвенного настроения, а только на краткое время вынула из утомленной души всякое конкретное, особенное, будничное переживание.
Елена Кирилловна смотрит в окно. Она словно опять возвращается из какого-то темного, отвлеченного мира к ярким, красочным, многозвучным впечатлениям грубой, веселой, немножко милой жизни.
На небе высоко, среди светлой, светлой синевы, медленно тая, плыли белые с розовым легкие тучки. Казалось, что у них сквозь холодные, белые тела просвечивает пламенная, алая, как раскаленный ярко уголь, душа, и, пламенея, сжигая белые тела туч, сгорает и сама, и тает, и тонет в холодном, высоком, голубом. Солнце, еще невидное из-за левого угла дома, уже обливало весь сад теплою и радостною волною веселья, смеха и света, в которой купались суетливые стайки птиц.
Елена Кирилловна думает:
«Ну, что-ж, одеваться пора».
И звонит.
Скоро на звонок является Глаша. Елена Кирилловна одевается.
Наконец она готова. Бросает на себя последний взгляд в зеркало, – все ли в порядке.
Волосы у Елены Кирилловны причесаны тщательно, волосок к волоску, и слегка проглажены черным фиксатуаром. От этого они блестят и кажутся склеенными. При каждом движении Елены Кирилловны по ним против света передвигается вправо и влево узкая серебристая ниточка, – световой рефлекс на перегибе заглаженной прически. На лице немножко, чуть-чуть, пудры.
Платье на Елене Кирилловне всегда какого-нибудь светлого цвета, если не совсем белое, и самого простого покроя. Мягкая, мелкая плойка широкого воротника скрывает шею и подбородок. Туфли уже заменены легкими летними башмаками без каблуков.
Елена Кирилловна выходит в столовую. Смотрит, как накрывают на стол к утреннему раннему завтраку. Всегда заметит какой-нибудь беспорядок. Тихо брюзжа, сама переставит с места на место что-нибудь на столе.
Потом она идет в переднюю, пустую и просторную, с запертою дверью на крыльцо переднего фасада. Проходит коридором в сени и на заднее крыльцо. Стоит на высоком крыльце, щурится от солнца, и смотрит, что делается на дворе. Маленькая, совсем прямая, как молоденькая институтка, сухонькая, с желтым морщинистым лицом, на котором изображается строгая хозяйственная внимательность, – стоит, смотрит и молчит, никому здесь ни для чего ненужная. Никто не обращает на неё никакого внимания.