«Сестра тоже очень хорошая. Я до войны шахты буровил. Моя шахта № 3. Мне 31 год».
И с третьей, задней стороны:
«Товарищи! Победа будет за нами!»
Конечно, это не очень культурно — писать на столах. Для этого, скажут, есть бумага. Есть-то она есть, но что такое, скажите пожалуйста, бумага? Скурил товарищ, сгорела, скомкалась, потерялась — и нет ее, и никто не узнает, что жил на свете Иванов Андрей, буровил шахты и под конец жизни — между прочим, «к сему», защищал город Ленина. А столик — он хоть и хлипкий и не очень уверенно стоит на своих сосновых ножках, а все-таки как-никак надежнее…
Не знаю, культурно это или некультурно, но есть в этом что-то очень трогательное и очень человеческое — в нескромном желании увековечить себя, безногого, безрукого, может быть в самый серьезный и в самый ответственный час — на краю могилы.
«Он такой был — отчаянный, цыганистый, чубастый, если какую женщину или девку полюбит, так уж за ней после по всей улице ни один парень даже на цыпочках пройтись не осмелится. И выпить он тоже был по всей улице первый парень. Драка если какая затеется — он тут как тут. Пел хорошо, на гитаре умел играть. Бывало, как ударит по струнам, голову на плечико склонит да как затянет: „Сказал кочегар кочегару“, — вы не поверите, не только женщины — управдом и тот плакал.
А на войне он еще лютее стал. Когда на побывку из Гатчины приезжал, матери своей так прямо и заявил: я, говорит, мамаша, теперича ни огня, ни пламя, ни самой смерти не боюсь. А из немцев, говорит, я, между прочим, даю вам честное слово, рубленый шницель по-венски сделаю.
Два дня пьяный ходил. Политуру с товарищем пили. Потом уехал.
Он в госпитале на той неделе помер от истечения крови. Мать его там при нем была. Когда помер, она его за чуб взяла, поцеловала, заплакала, голову ему на грудь уронила и говорит:
— Ах ты, — говорит, — хулиган ты мой милый…
А на другой день в газетах писали — его к ордену приставили».
Старое петербургское кладбище. Развалины семейного склепа. Массивный крест из черного полированного Лабрадора. На нем буквы:
Лейбъгвардiи
Уланскаго полка
ротмистръ
Георгiй Васильевичь
Суховцевъ
родился 12-аго ноября 1821 г.,
раненъ былъ в Севастополъ
23-яго октября 1854 г.
Умеръ отъ раны того же 1854 года
ноября 12-аго дня.
Всей жизни его было 33 года.
Тут же — останки других Суховцевых. И останки надгробий, обломки могильных плит, крестов, проржавленные железные венки, истлевшие муаровые ленты…
Фамилия — именитая, боевая, военная. Суховцев Михаил Васильевич — генерал-адъютант, родился в 1765 году. Суховцев Василий Васильевич — генерал же. Суховцев Николай Васильевич — поручик. Еще один поручик. Полковник. Жена полковника, жена ротмистра…
И странно на первый взгляд выглядит среди этих гранитных плит и прославленных дворянских имен — скромная деревянная пирамидка, на которой от руки дегтем намазано:
Под сим
покоится
тело
пионера
шк. им. Ленина
Софичева Пети.
Погиб от вражеской бомбы
на защите родного города
14 сентября 1941 года.
Род. 1928 г.
Нет, не родственники они. Случайно, по воле кладбищенской администрации, оказалась тут, в усыпальнице рода Суховцевых, эта убогая детская могилка.
И все-таки что-то роднит их — уланского ротмистра, погибшего девяносто лет назад на обороне Севастополя, и маленького ленинградского школьника, который погиб «на защите родного города» и «всей жизни которого» было тринадцать лет.
Пригород Ленинграда. Зима.
Хоть и сильно морозит, а все-таки день по-праздничному веселый, солнечный, хрустально-прозрачный.
В такой день — раздолье ребятам. С утра натачивали они сегодня свои «снегурочки» и «нурмисы», готовили салазки и лыжи… Но, пользуясь этой прозрачной погодой и весенней голубизной неба, налетели на город вражеские бомбардировщики, и ребят — против их воли, конечно, — загнали в холодные, полутемные убежища, в доморощенные окопчики и щели-укрытия.
Полтора часа, пока шел над городом воздушный бой, томились они в этой полуразрушенной щели, промерзли, проголодались, отсидели (и отстояли) ноги.
Самые непоседливые из них, те, что стояли поближе к выходу, поминутно выглядывали наружу, их загоняли обратно, но через минуту они опять высовывали оттуда свои сморщенные от мороза и от любопытства носы, поэтому в укрытии постоянно знали о том, что происходит в воздухе.