А через неделю ревизия: два учителя полетели за пьянство, один за распутство и сам отец ректор зашатался. Кто донес? Неизвестно. Самое осведомленное лицо из духовенства, протоиерей кафедрального собора, профессор и ректор семинарии отец Лебединский — взяточник и подхалим — был актером отменным, и такие сценки он показывал в лицах. За это да еще за язык острый Александр Иванович терпеть его не мог. «Протоиерей, — говорил он зло, профессор! Не протоиерей, а паяц масленичный, — вот из тех, что в балаганах выламываются». (Отец выговаривал по-старому: не паяц, а паяс.) Но сын-то понимал: дело не в паясе. Александр Иванович был членом консистории, настоятелем Верхнепосадского собора, имел доходный дом, преподавал греческий язык и математику в семинарии, но до протоиерея и профессора ему было еще ох как далеко! А через день Лебединский показывал уже совсем другое. «Собрал владыка, — говорил он, — на светлое воскресенье гостей и засиделся с ними до ночи, вино кончилось, лавки закрыты, что делать?
Служка и говорит владыке: «Ну что же, Ваше преосвященство, наверное, следует гостям уже читать “Исход”».
«Ну зачем же так? — отвечает владыка, — лучше уж “Послание к евреям”».
При этом рассказе отец Лебединский благостно улыбался и хитро щурился.
— Шут гороховый, — качал головой отец. — Да у него и в соборе все такие. Вот правду говорят — каков поп, таков и приход.
Анекдот этот был старый-престарый, чуть ли не «времен Очакова и покоренья Крыма», и его знали все семинаристы. Однако утешало то, что не к каждому владыке он приложим, поэтому слушатели по-доброму посмеивались. И отец тоже смеялся, а Николай смотрел на него и думал: «Ну вот, к нам едет питуха, мздоимец, любитель наушничества и доносчиков, хуже ведь не придумаешь! А чего же они все радуются?» И вдруг перед ним блеснуло — давно ведь всем им и отцу первому — бессребренника-трезвенника и на дух не надо, им грешника подавай такого, чтоб брал, такого, чтоб врал, такого, чтоб глаза закрывал. Вот и сейчас отец бросил дом, семью, гостей и поехал вне очереди. Почему? Но говорил тот же Лебединский, что его преосвященство паче всех жалует почитающих его.
Отец взглянул на сына, и какая-то тень прошла по его лицу:
— Ну, ты тогда иди, иди, — махнул он рукой, — иди и скорей возвращайся! И слышь... того... Язык-то держи покороче, а то скажешь курице, а она всей улице. Скажешь Анне Федоровне, а господин Щепотьев наутро тиснет в своих «Ведомостях»: «Встречал его преосвященство настоятель Никольской церкви отец Александр». А прочим будет обидно. Они зло затаят в душе. Зависть. Нехорошо!
Ничего господин Щепотьев тиснуть в «Ведомостях», конечно, не мог, и отец это отлично понимал, но вот язычок почесать — это да, это он обязательно почесал бы. И другие бы тоже не отстали. Прыток, мол, отец Александр, куда как прыток, от этого у него и дом двухэтажный появился!
— Слушаюсь, папенька, — сказал Николай и поднялся из-за стола.
Фенечка Щепотьева! Душа моя! Любовь моя! Тонюсенькая-претонюсенькая, беленькая-пребеленькая, пожмешь твою всегда холодную ручку и чувствуешь, как бьется в ней сердечко!
Извозчики занимали всю площадь, они стояли в ряд, не экипажи, как всегда, а черные розвальни. И лошади в них были что сущие львы — гривастые, крутобокие, в яблоках лоском и желобками на богатырских спинах. Все они были в бубенцах, в голубых и красных бумажных розах, с веерами из белых перьев на потряхивающих гривах. За облучками восседали извозчики, праздничные и важные, и ждали. Время от времени они подергивали вожжами, и тогда кони фыркали, прядали острыми чуткими ушами, косили горячим цыганским глазом...
Человеческое бестолковое множество, хмелек хозяев, масленичное раздолье, пестрота и суета передавались им — и они — чуткие твари! — только и ждали! «Ну, милые! Ну, мои залетные! Эх, прокатим!» И лягали наст так, что летели снежные брызги.
Госпожа Щепотьева прошла весь ряд, осмотрела все, сделала какой-то знак одному, и предстал пред ней лихач: дремучая медвежья полость распахнулась, пахнуло зверьем. «Садитесь», — пригласила госпожа Щепотьева, — они сели, и их понесло!
Извозчик был ладный, толстомордый, губастый, толстозадый, в синей поддевке с красным махрастым кушаком у бедер и с глазастым павлиньим пером на шапке. «Ну, мертвые! — крикнул он грозно и ласково выстрелил вожжами. — Я вас, каторжные!» И каторжные стронулись и полетели по воздуху. Острый ветер срывал шапку и бил в лицо. Все бежало, все гудело, все струилось и рушилось.
А на повороте все перевернулось. Николай сидел с Фенечкой тесно-тесно, и когда Фенечка вскрикнула и закрыла глаза, он больно сжал ее пальцы и притиснул к себе. И тут смешалось все — и запах медвежьего меха и острое чистое дыхание Фенечки, и неразборчивый вскрик Анны Федоровны, его шепот, небо, сугробы, ели. Весь мир вздыбился, встал белой стеной. Пахнуло снегом.