Бухвостов и не заметил, что говорит Гаврил Пименовичу «ты», чего, вообще говоря, не позволял себе ранее ни с кем. В голосе его, кроме того, звучала какая-то чуждая, почти начальственная нота… От раздражающего ли звона колокольцов, или от чего другого, только настроение Бухвостова резко изменилось: гипнотизирующее влияние смиренного «порядка» и волнующихся нив исчезло, он опять как будто нашел руководящую нить в своих ощущениях. И прежде всего очень рассердился…
На кого? На Гаврил Пименовича, не сразу остановившего лошадь, на глупого парня, с его лоснящимся лицом и, наверное, сальной остротой, на бабу, которая неприятно и вызывающе улыбалась парню на фоне этого ужаса, на тихую улицу, которая целые годы слушает вопли и скрежет прикованного человека… Ему казалось вообще, что он нашел или сейчас найдет виноватых и, значит, даст исход томительному и гнетущему ощущению, болевшему в душе и заставлявшему биться сердце.
Спрыгнув с телеги, он быстро обошел стену избы, вошел во двор и поднялся на лестницу. С улицы его провожал удивленный взор раскатовца.
Если бы Бухвостову пришлось сейчас же описывать для газеты то, что он увидел, то описание вышло бы очень неточно. С первой же минуты, как он вошел, что-то как будто ограничило поле его зрения, и в памяти сохранился только мутный фон с обычной обстановкой избы, режущий свет из окна и безумное лицо мужика с диким и точно насмешливым взглядом. Бухвостову казалось, что безумец протягивал руки ему навстречу. Впрочем, он заметил, что кроме цепи, охватившей прикованного человека в поясе, руки за спиной стянуты веревкой, так что могли двигаться только в локтях. Он глядел на Бухвостова острым, ироническим и пронзительным взглядом, в котором светилась злая радость и какое-то особенное, свое сознание, гордое, страдающее и торжествующее: казалось, сумасшедший ждал его давно, целые годы, и теперь знает, зачем он пришел и… что с ним нужно сделать… И то, что он сделает, будет ужасно…
— Не подходи, господин, — испуганно крикнула баба, повернувшаяся от окна, быстро соскакивая со скамьи… Сумасшедший, с отвратительным рычаньем и лязгом цепи кинулся к ней, но она ловко увернулась и опять засмеялась…
Больной вдруг остановился, посмотрел на нее и на Бухвостова, сделал циничное предложение и опять забился на цепи, весь напрягаясь, с искаженным лицом и выпученными глазами…
В это время вошла другая женщина с охапкой дров. Бухвостов дал ей дорогу, точно оба расходились на краю пропасти. Один неосторожный шаг, и сумасшедший мог схватить ее за руку, за складку платья… Женщина бросила дрова у печки и выпрямилась.
Бухвостов понял сразу, что эта высокая, статная старуха — мать больного. И тут же он заметил, что на безумном надета чистая рубаха, волосы расчесаны и даже смочены квасом (день был праздничный).
— Давно это у вас? — спросил Бухвостов, опять почувствовавший растерянность и чтобы сказать что-нибудь.
— Десятый год маемся эдак… На Миколу зимнего будет десять.
Она говорила просто и спокойно.
В глазах, окруженных сетью морщинок, но живых и выразительных, виднелось то глубокое и спокойное, давнее и давно побежденное страдание, какое бывает уделом только сильных душ. Бухвостов внезапно почувствовал к ней уважение, и в то же время весь его гнев обратился на него самого.
«О, ч-чорт… — подумал он с приливом этой злобы. — Ворвался в чужой дом, неизвестно зачем… Как будто из простого любопытства… Точно, в самом деле, в деревне все можно…»
— Извините, — сказал он и, резко повернувшись, вышел из избы с крепко сжатыми губами и морщиной на лбу. Его проводили удивленные взгляды женщин и резкий хохот сумасшедшего. Он бился особенно сильно, и дробный, порывистый лязг железа точно гнался за Бухвостовым…
А на улице его опять встретил тот же особенный «взгляд пейзажа», пристальный, затаенный и загадочный… Он провожал его до дому и потом продолжал заглядывать в его окна сверху, через верхушки леса — беленькой часовенкой с заокской горы…
Вечер после того дня был чудесный. Ущербленная луна стояла задумчивая над обрезом соснового бора, кинувшего с холма густую черную тень на половину раскатовской улицы. Очертания домов терялись на темном фоне леса, и лишь кое-где смутную темную массу пронизывали освещенные оконца… Лунный свет пересыпал все тонкой золотой пылью, скрадывавшей все резкие очертания, и в этой смеси робкого света и черных теней утопала деревенская улица и ряд летних досчатых кухонок, тянувшихся «для опасности от пожару» по самой ее середине, и кучки раскатовских обывателей, сидевших на скамейках у домов. И даже самые разговоры, журчавшие под покровом этого теплого золотистого сумрака, казалось, как-то расплывались и стушевывались. Чуялись где-то и говор и движение, но где именно движутся и что именно говорят, — разбирать не хотелось…