– Из-за девок много нашего брата мужчины пропадает… Бабушка, дай-ка на цигарку табачку.
– А чего бы ей не вытить: парень добычливый, удачливый, подойдет случай – не одну сотню вынесет из моря. Как у Христа за пазухой будет жить. Ты бы, служивый, там ей при случае про Ванюшу цыкнул бы. Бери табак-то…
– Все одно нет моей жисти… Как гляну, в черных башмачках: топ, топ… ах, мать твоя радость, пропадай моя головушка!..
Они шли в темноте, обнявшись, пошатываясь, и ветер крутил, толкал и свистел вокруг, стараясь сорвать шапки с обоих, и, покрывая его, грозно и тяжко ревело невидимое море, заполняя ночную темноту.
– Еже… ли разво… дящий не приводил смены… – говорил неслушающимся языком солдат.
– Убббью… все одно… ах тты… ей все одно, что я, что тумба, мимо в черненьких башмачках… топ, топ, топ…
Парню мерещшшеь мелькающие из-под белого передничка черные туфельки, но у нее, кроме туфелек, была еще целая жизнь, незнаемая и недоступная ему.
Когда ее первый раз привели в люди наниматься, она была маленьким, запуганным заморышем, на все смотревшим исподлобья.
Мать, утирая глаза углом платочка, кланялась и просила:
– Родимые мои, не обижайте сиротинку… восемь человек их у меня, муж-то помер, бьюсь я с ними… бог вас вознаградит, мать пресвятая богородица…
Но материнские слезы, которых хватило бы не на один платок, не помогли, не смягчили ничьего сердца. Как глаза матери слезами, так восемь лет девочки были доверху переполнены обидами, унижениями, оскорблениями, тычками и неустанной, нескончаемой, не знающей ни дня, ни ночи, ни отдыху, ни сроку работой, без просвета, без ласкового слова, без родной улыбки. Мать умерла.
Все было кругом чужое, враждебное, и она научилась ненавидеть, лгать и мстительно радоваться всякой неудаче, всякому хозяйскому несчастью.
И к девятнадцати годам выковала оружие, которое красило и оправдывало ее жизнь, – она была миловидна, в каждой жилке билась молодая жизнь, и все хозяйки ревновали к ней своих мужей. От этого жизнь становилась и тяжелее и полнее обиды, притеснения, оскорбительнее и злобнее замечания и приказания хозяйские, и вместе от этого жизнь становилась значительнее, содержательнее, красочнее, точно молчаливо в ее бессилии ей выдавали особенное, такое же молчаливое свидетельство на неуловимую, ускользающую, но несомненную силу.
– Примите же посуду, – сердито и желчно говорила хозяйка. – Никогда ничего вы вовремя не сделаете, не подадите, не примете. Всюду вас надо тыкать носом, подгонять, как ленивую клячу. Мне в первый раз попадается такая ленивая, неряшливая девчонка, из рук вон…
«А все-таки у тебя уже морщина под глазами, и волос седой пробивается, и брюзглая ты, и барин всегда вслед мне глядит…» – говорит она молчаливо, быстро, ловко и бесшумно убирая посуду, собирая скатерть, расставляя мебель.
– Я держать вас не стану… Зачем мне дармоедка?..
Барыня раздражается все больше этой видимой внешней покорностью, за которой таится что-то неуловимо-победное, даже насмешливое.
–..Дармоедка, дрянь, лентяйка!..
«Все равно, мне девятнадцать, а тебе сорок».
Это молчаливое, внешне-покорное, без слов возражение приводит, как всегда, хозяйку в ярость. Долго она опрокидывает на голову суетящейся, ловко работающей девушки ушаты оскорбительной мелкой брани.
Праздников нет. Но когда посылают в лавочку, или на почту, или в булочную, это – праздник. Шум улицы, ласково заставляющее жмуриться солнце, с треском пробегающие извозчики, магазины, припомаженные приказчики, молодые люди, всегда останавливающие на ней глаза, и она сама, такая чистенькая, в белом передничке, со спрятанными под него руками, и черные, маленькие, торопливо мелькающие туфельки… Все радостно…
Она себя сохраняет, до сих пор тго крайней мере. Это трудно, очень трудно. Но смутный, полусознательный страх перед всем, что ожидает, если она не соблюдет себя, удерживает, и еще больше удерживает смутное, неясное, как мечта, ожидание счастья, какого-то ласкового, настоящего, долгого счастья…
Это не сапожник, не артельщик, и не поденщик, и не тот барин, который все приставал к ней, – нет, а какой-то молодой, ласковый тоже, должно быть барин; он не отвернется, как только возьмет что нужно, а ласково и всегда будет любить по совести и скажет; «Будешь моей женой».
А пока, пока…
Смеющимися глазами оглядывает она и ослепительное солнце, и такие же ослепительные стекла магазинов, и белое, ревущее море, и ветер изо всех сил рвет, треплет и обвивает на ногах юбку, так что трудно идти. И она смеется, и знакомому приказчику из магазина смеется…
Вот и
Она и не может удержаться от хохоту, когда проходит мимо