Старику казалось, во второй раз проходит он жизнь. Во второй раз он растит человеческое дерево и не может, не должен уйти из этого мира, пока не укрепится оно корнями, не раскинет ветвей, не зашелестит радостными листами в трепещущем воздухе. Не мог он уйти из мира, пока не восстановит порядка, нарушенного слепо и непонятно.
– Потерпи, господи… Господи, али не жалко?..
И он подымался наутро, такой же жилистый, так же не покладаючи ни на минуту рук, такой же суровый в работе.
– Из железа сшит, дед-от, – удивлялись соседи.
Один не потухающий огонек горел деду впереди: стукнет Ваньке восемнадцать лет, – женить.
И, как почтовая лошадь к последней станции, худая, костистая, жилистая, с железной выносливостью, шел он к этому разгорающемуся все ближе и ближе огоньку. А там и отдых в терновнике у старой церковки.
Блеснет белый парус и потухнет за поворотом, за желтыми песками, то тяжело проплывут плоты, то пристанет ночью пароход, косо отражаясь всеми огнями в темной воде, свистнет и уйдет. Идут богомольцы, рабочие, переселенцы, и опять та же река, так же смотрят в нее ивы и вербы, тот же сухой луч и горячее, сухое небо. И Ваня задумчиво провожает каждый гаснущий за прибрежными горами день.
– Ванька, на покров те восемнадцать годов сравняется, – говорит дед.
Они мало говорят между собою, отношения чисто деловые, – сад, вскопка, обрезка, прищипы, и у каждого свои мысли. У деда одно – как бы навести опять порядок жизни, и тогда можно и помирать.
А Ваня задумчиво следит за суетливо убегающим пароходом. Набрал он где-то людей, вывернулся из-за поворота, пробежал и опять скрылся за поворотом. Выгрузит этих людей, должно быть, в городе, нагрузит других и дня через три прибежит назад. Ваня не бывал в городе и как-то по-особенному представлял себе большие дома, улицы, движение. Говорят, там ночью так же светло, как днем. Когда же они спят? И как могут вагоны бегать по улицам без лошадей и без пара?
Ваня подымает глаза на деда, – длинный, сухой, и старое лицо, как из темного железа.
И Ваня угрюмо говорит:
– Ну, дак что же?
– Невесту тебе приглядел… Матрехина Ивана дочка… будет тебе так-то зря… надо, чтоб по правильности все шло… семейство, опять же хозяйство надобно настраивать…
Ваня молча отходит и начинает азартно вскапывать, нажимая ногой на заступ.
Он строен, ловок и быстр в движениях, и странно с этим не гармонируют медлительно-спокойные, задумчивые глаза.
Жениться? Что ж, он жениться не прочь. И в ушах тоненький голосок с парохода ночью: «Я вам не верю… ничуть не верю…», а сама любит, а сама верит, по голосу слыхать… Отчего в городе девушки – белые и нежные, и голоса – серебряные колокольчики, и грамоте знают, а тут девки корявые и больше похожи на мужиков?
Руки и ноги работают усердно и без перерыва, всаживая раз за разом заступ в жирную землю, а сад, а река, а дальний поворот, а глядящиеся в воду прибрежные горы уплыли, потухли, и перед глазами проплывает та, иная, незнаемая, странно притягивающая к себе жизнь, которая бьется где-то за речными поворотами и лишь иногда маленькими кусочками проплывает тут по реке или проходит по берегу, как эхо, как слабый отголосок.
Дед и сам стал замечать – неладно с внуком, и торопился с женитьбой.
В праздник оделся чисто, велел Ване надеть новую рубаху.
– Пойдем к Матрехиным… Слышь, засылал сватов… Неча время тратить…
Ваня потупился.
– Чего стоишь?
Дед еще ниже опустил свои косматые брови.
Ваня поднял задумчивые, медлительно-спокойные глаза, и в них мелькнул огонек дедовского железного упорства.
– Уйду я… Отпусти меня…
– А?.. – Дед с трудом устоял на ногах.
– Отпусти… уйду… Что я тут?
Дед заревел – листья посыпались, – как раненый кабан.
– А-а!.. Уббью!.. Под землей, достану, уббью!..
Он весь трясся, пена пузырилась на сведенных судорогой губах. Во второй раз потрясающе нарушался порядок жизни, а теперь уже не заведешь его сначала, не за что уцепиться, да и осталось до погоста немного.
Тихо стало в саду, и в этой тишине лишь голоса хозяйничавших птиц.
И, укротив себя напряжением нечеловеческой силы, дед потупился и сказал незнакомым, чужим голосом:
– Куда пойдешь?
– В город. Что я тут… как лошадь… копаюсь в земле рылом… ничего не знаю… весь свет кругом, а я как лошадь, сено ем… В городу все… каждый день по телеграфу со всех концов… все, что делается… и разные науки… В город пойду на заработки и обучаться буду…
В воздухе сверкнуло. Тяжелый заступ, отбеленный землей, пришелся в голову и по лицу Ивана. Он рухнул без слова, и лицо кроваво задернулось.
Дед, шатаясь, пошел и стал вскапывать землю. И стояла подавляющая тишина, только птицы хозяйничали.
Долго болел Иван, думали, и не выживет. На лбу и по переносью протянулся крутой шрам. Казалось, легла нерампускающаяся складка угрюмой, не отпускающей мысли.
Прошла зима. Снова светлая река, снова заглядывают в нее зеленеющие сады и белые облачка, и косо отражаются по ночам всеми огнями пристающие пароходы, и блеснет на солнце и потухнет за поворотом белый парусок.