Над ними висела стена оврага, изборождённая глубокими рытвинами от весенних потоков. С вершины её смотрел в овраг косматый ряд деревьев, освещённых луной. Другой скат оврага, более пологий, весь порос кустарником; кое-где из его тёмной массы вздымались серые стволы, и на их голых ветвях ясно были видны гнёзда грачей… И овраг, облитый луной, был похож на скучный сон, лишённый красок жизни; а тихое журчание ручья ещё более усиливало его безжизненность, оттеняя тоскливую тишину.
— Умираю!.. — еле слышно шепнул Уповающий и вслед за тем громко и ясно повторил: — Умираю я, Степан!
Пляши-нога дрогнул всем телом, завозился, засопел и, подняв голову с колен, смущённо, тихонько, точно боялся помешать чему-то, заговорил:
— А ты не того, — не бойся! Может, это так просто, — ничего, брат!
— Господи Иисусе Христе!.. — тяжело вздохнул Уповающий.
— Ничего! — шептал Пляши-нога, наклонясь над его лицом. — Ты поддержись немного… Может, пройдёт…
Уповающий начал кашлять; в груди у него явился новый звук — точно мокрая тряпка шлёпалась об его рёбра. Пляши-нога смотрел на него и шевелил усами. Откашлявшись, Уповающий начал громко и прерывисто дышать — так, точно он из всех сил бежал куда-то. Долго он дышал так, потом заговорил:
— Прости, Степан, — коли что я… за лошадь вот… прости, браток!..
— Ты меня прости!.. — перебил Пляши-нога его речь и, помолчав, добавил: — Я, — куда я теперь пойду? И как быть?
— Ничего! дай тебе гос…
Он охнул, не докончив слова, и замолчал.
Потом начал хрипеть… Вытянул ноги… Одну из них отвёл в сторону…
Пляши-нога, не мигая, смотрел на него. Проходили минуты, длинные, как часы.
Вот Уповающий приподнял голову; но она у него тотчас же бессильно упала на землю.
— Что, брат? — наклонился к нему Пляши-нога. Но он не отвечал уже, спокойный и неподвижный.
Посидел ещё немного около товарища Пляши-нога, а потом встал, снял шапку, перекрестился и медленно пошёл вдоль оврага. Лицо у него обострилось, брови и усы ощетинились, шагал он так твёрдо, точно бил землю ногами, точно больно сделать ей хотел.
Уже светало. Небо серое, неласковое; в овраге царила угрюмая тишина; только ручей вёл свою однообразную, тусклую речь.
Но вот раздался шорох… Должно быть, ком земли покатился на дно оврага. Проснулся грач и, тревожно крикнув, полетел куда-то. Потом синица прозвенела. В сыром, холодном воздухе оврага звуки жили недолго — родятся и тотчас же исчезнут…
Фарфоровая свинья
…Она стояла на каминной доске, рядом со старинными часами, была очень хорошо сделана и считала себя лучше всех в кабинете.
Её ближайшим соседом был бронзовый Меркурий; он помещался на мраморном утёсе, в который был вделан циферблат часов. Тут же находился маленький чёртик из папье-маше, гипсовый бюст Гейне и две вазы с высушенными цветами. Все они давно уже стояли на каминной доске, прекрасно знали друг друга и, когда в кабинете никого не было, — вступали в беседу друг с другом. В эту ночь у них не было никакого основания отступать от усвоенной ими привычки…
Как только горничная погасила лампу и ушла, свинья недовольно сказала:
— Фи-и, как я не люблю света!..
— Каждый раз вы с этого начинаете, — заметил ей чёртик из папье-маше.
— Ну так что же? А всё-таки я повторяюсь не так часто, как часы, — возразила свинья.
— Ба! Часы! — воскликнул бюст Гейне. — Вы знаете, господа, ведь они скоро отметят людям наступление нового и последнего в столетии года!..
— Как это важно! — пренебрежительно отозвалась свинья. — Точно они не делают этого каждый год…
— И каждый год есть последний в столетии, — сказал чёртик.
— Так, так! — сказали часы.
— А смешная это привычка у людей — ежегодно в конце декабря воображать, что, пока они существуют на земле, возможно что-нибудь новое, — проговорил бюст Гейне.
— Это вы о чём? — спросила свинья, — она была не из догадливых.
— Да об этом, новом годе…
— Да, да! — воскликнула свинья.
— А это, знаете, просто объясняется, — сказал чёртик. — Люди несчастны и ленивы, сделать что-нибудь новое сами они не могут, а жить — скучно! И вот они представляют себе, что новое может явиться на земле помимо их усилий…
— Люди ленивы — это так! — докторально подтвердила свинья. — Они потому и несчастны, что, ленивы… и потом — ведь они ещё и глупы… А в сущности — так просто быть счастливым! Что такое счастье? Довольство собой… и ничто иное…
— О? — воскликнул бюст Гейне. — А знаете, сударыня: тот, кого я изображаю, пожалуй, не согласился бы с вами…
— Ну, уж я не знаю, кого вы там изображаете… полагаю, однако, что всякий должен быть самим собой и — только. И уверена, что если б соловьи захотели быть свиньями, они стали бы смешными, но не лучше.
— Гм! — сказал бюст Гейне, — однако, если б я был только самим собою, то, наверное, не имел бы такой красивой формы… ведь я — просто гипс…
— Это хорошо, что вы скромны и сознаёте свои недостатки, — благосклонно одобрила свинья бюст Гейне. — Но что же мешает вам сделаться свиньёй… если вы недовольны тем, что вы есть?
— Я, право, не думаю, что… это лучше…