Читаем Том 3. Рассказы 1896-1899 полностью

Однажды вечером, сменившись с дежурства, попив чаю, супруги вышли в поле. Барак стоял далеко за городом, среди длинной, зелёной равнины, с одной стороны ограниченной тёмной полосой леса, с другой — линией городских зданий; на севере поле уходило вдаль и там, зелёное, сливалось с мутноголубым горизонтом; на юге его обрезывал крутой обрыв к реке, а по обрыву шёл тракт и стояли на равном расстоянии друг от друга старые, ветвистые деревья. Заходило солнце, кресты городских церквей, возвышаясь над тёмной зеленью садов, пылали в небе, отражая снопы золотых лучей, на стёклах окон крайних домов города тоже отражалось красное пламя заката. Где-то играла музыка; из оврага, густо поросшего ельником, веяло смолистым запахом; лес расстилал в воздухе свой сложный, сочный аромат; лёгкие душистые волны тёплого ветра ласково плыли к городу; в поле, пустынном и широком, было так славно, тихо и сладко-печально.

Орловы шли по траве молча, с удовольствием вдыхая чистый воздух вместо барачных запахов.

— Где это музыка играет, в городе или в лагерях? — тихонько спросила Матрёна у задумавшегося мужа.

Она не любила видеть его думающим — он казался чужим ей и далёким от неё в эти минуты. Последнее время им и так мало приходится бывать вместе, и тем более она дорожила этими моментами.

— Музыка? — переспросил Григорий, точно освобождаясь от дрёмы. — А чорт с ней, с этой музыкой! Ты бы послушала, какая в душе у меня музыка… вот это так!

— А что? — тревожно взглянув ему в глаза, спросила она.

— А я — не знаю что… Горит у меня душа… Хочется ей простора… чтобы мог я развернуться во всю мою силу… Эхма! силу я в себе чувствую необоримую! То есть если б эта, например, холера да преобразилась в человека, — в богатыря… хоть в самого Илью Муромца, — сцепился бы я с ней! Иди на смертный бой! Ты сила, и я, Орлов, сила, — ну, кто кого? Придушил бы я её и сам бы лёг… Крест надо мной в поле и надпись: «Григорий Андреев Орлов… Освободил Россию от холеры». Больше ничего не надо…

Он говорил, и лицо его горело, а глаза сверкали.

— Силач ты мой! — ласково шепнула Матрёна, прижимаясь к нему боком.

— Понимаешь… на сто ножей бросился бы я… но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому — вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков — работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка… Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора — слава те господи! — есть таки кое-что и ещё немножко… А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время… Деньги тут ни при чём; тут жалость — причина. Жалко им людей — и не жалеют себя… Ради кого, спроси? Ради всякого… Ради Мишки Усова… Мишке место в каторге, потому — всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже… Мишку лечат… Рады, когда он с койки встал, смеются… Вот и я хочу эту самую радость испытать… и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, — заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты… чорт!

Орлов глубоко задумался.

Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно — её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.

Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, — он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.

И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:

— Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда… после свадьбы… живём мы с тобой… ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь… не зыкаешь на меня.

— А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, — ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.

Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая — ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.

— Милый мой! — шептала она.

Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.

Перейти на страницу:

Похожие книги