— Холерные? Чай — нет?.. Других, каких-нибудь, сунули туда для оправдания: вот-де, смотрите, вылечиваем!
— Ты дура! — решительно сказал Григорий и зло блеснул глазами. — Все вы тут дубьё! Необразованность и глупость — больше ничего! Подохнешь с вами от тоски при вашем невежестве… Ничего вы не можете понимать, — он резко подвинул к себе вновь налитый стакан чаю и замолчал.
— Где это ты образовался так? — ехидно спросила Матрёна и вздохнула.
Он промолчал, задумчивый, неприступно суровый. Потухавший самовар тянул пискливую мелодию, полную раздражающей скуки, в окна со двора веяло запахом масляной краски, карболки и обеспокоенной помойной ямы. Полусумрак, писк самовара и запахи — всё плотно сливалось одно с другим, чёрное жерло печи смотрело на супругов так, точно чувствовало себя призванным проглотить их при удобном случае. Супруги грызли сахар, стучали посудой, глотали чай. Матрёна вздыхала, Григорий стукал пальцем по столу.
— Чистота невиданная! — вдруг с раздражением заговорил он. — Все служащие до последнего — в белом. Хворые то и дело в ванны лезут… Вином их поят, — два с полтиной бутылка! Кушанья… с одного запаха сыт будешь… Обращение со всеми — материнское… Н-да… Извольте понять: живёшь на земле, ни один чорт даже и плюнуть на тебя не хочет, не то что зайти иногда и спросить — что, как, и вообще — какая жизнь? по душе она или по душу человеку? А начнёшь умирать — не только не позволяют, но даже в изъян вводят себя. Бараки… вино… два с полтиной бутылка! Неужто нет у людей догадки? Ведь бараки и вино большущих денег стоят. Разве эти самые деньги нельзя на улучшение жизни употреблять, — каждый год по нескольку?
Жена не старалась понять его речей, ей достаточно было чувствовать, что они новы, и она безошибочно выводила отсюда: у Григория в душе творится что-то нехорошее для неё. Она скорее хотела узнать, — как это коснется её? В этом желании была и боязнь, и надежда, и что-то враждебное мужу.
— Там, чай, уж побольше твоего знают, — сказала она, когда он кончил, и поджала губы.
Григорий повёл плечом, искоса взглянул на неё и, помолчав, начал в тоне ещё более повышенном:
— Знают, не знают — это их дело. Но ежели мне, не видав никакой жизни, помирать приходится, об этом я могу рассуждать. Я тебе вот что скажу: такого порядка я больше не хочу, сидеть, дожидаться, когда придёт холера да меня скрючит, — не согласен. Не могу! Пётр Иванович говорит: вали навстречу! Судьба против тебя, а ты против неё, — чья возьмёт? Война! Больше никаких… Значит, — что теперь? А поступаю я служителем в барак — и всё тут! Поняла? Прямо в пасть влезу — глотай, а я буду ногами дрыгать!.. Двадцать рублей в месяц жалованья, да ещё награду могут дать… Можно умереть?.. это так, но здесь ещё скорее сдохнешь.
Орлов стукнул кулаком по столу так, что вся посуда подпрыгнула.
Матрёна в начале речи смотрела на мужа с выражением беспокойства и любопытства, а в конце её уже враждебно прищурила глаза.
— Это студент тебе насоветовал? — сдержанно спросила она.
— У меня свой ум есть, — могу рассудить, — уклонился Григорий от прямого ответа.
— Ну, а как же со мной разделаться посоветовал он тебе? — продолжала Матрёна.
— С тобой? — Григорий несколько смутился — он не успел подумать о жене. Конечно, можно бабу оставить на квартире, вообще это делается, но Матрёну — опасно. За ней нужен глаз да глаз. Остановившись на этой мысли, Орлов хмуро продолжал: — Что же? Будешь тут жить… а я буду жалованье получать… н-да…
— Так, — спокойно сказала женщина и усмехнулась той многозначащей, женской улыбкой, которая сразу может вызвать у мужчины колющее сердце чувство ревности.
Орлов, нервозный и чуткий, ощутил это, но из самолюбия, не желая выдавать себя, бросил жене:
— Квак да хрюк — все твои речи!.. — И насторожился, ожидая, — что ещё скажет она?
Она снова улыбнулась этой раздражающей улыбкой и промолчала.
— Ну, так как же? — спросил Григорий повышенным тоном.
— Что? — произнесла Матрёна, равнодушно вытирая чашки.
— Ехидна! Не финти — пришибу! — вскипел Орлов. — Я, может, на смерть иду!
— Не я тебя посылаю, не ходи…
— Ты бы рада послать, я знаю! — иронически воскликнул Орлов.
Она молчала. Это бесило его, но Орлов сдержал привычное выражение чувства, сдержал под влиянием преехидной, как ему казалось, мысли, мелькнувшей у него в голове. Он улыбнулся злорадной улыбкой, говоря:
— Я знаю, тебе хочется, чтобы я провалился хоть в тартарары. Ну, ещё посмотрим, чья возьмёт… да! Я тоже могу сделать такой ход — ах ты мне!
Он вскочил из-за стола, схватил с окна картуз и ушёл, оставив жену не удовлетворённой её политикой, смущённой угрозами, с возрастающим чувством страха пред будущим. Она шептала:
— О, господи! Царица небесная! Пресвятая богородица!