Июньский воздух был прозрачен. И все казалось родным и милым – и желтые крестцы, и чета серебристых тополей у криницы, и сизый дымок, стоявший прямо, как палка, над хутором некоего Скрипки, и сам Скрипка, помещик необъятно толстый, который вышел на дорогу в халате, босой, и махал платком, приветствуя кавалькаду.
Когда въехали в молодой дубняк, Ланской сказал:
– Хотите, лисьи норы покажу? Ходов пятнадцать будет…
Вера и Любочка поехали за Ланским; дубовые ветки загораживали им дорогу, и лошади спотыкались, но было весело вдыхать крепкий запах дуба и занятно было увидеть лисьи норы.
Потом все сидели на пледах и траве, вокруг самовара, который поставил лесник Родион, человек угрюмый, черный, скаливший для вежливости зубы и казавшийся от этого страшным.
Захарченко говорил о войне с раздражением и злобой. Мамант Киприанович и Кодрат Киприанович уклонились от спора и ухаживали неистово за Любочкой Груздевой.
Ипатий Андреевич прошамкал какой-то афоризм по поводу нашего патриотизма и заснул, не допив второго стакана.
Отец Сисой хлопотал около закуски, готовя бутерброды.
Заметив, что Ипатий Андреевич заснул, Захарченко обратился к Ланскому:
– Ну, а вы, Сергей Николаевич, что будете делать, если она вас заденет?
– Кто это она?
– Революция, конечно.
Ланской нахмурился.
– Не верю я ни в какую революцию. Вздор все.
– Однако, и в нашей губернии не совсем благополучно. В Мезинском уезде винокуренный завод уже не работает, а в Парашине – казаки.
– Не верю я. Вздор все, – повторил Ланской упрямо.
– А я бы, – неожиданно вмешался в разговор отец Сисой, – а я бы на вашем месте, Сергей Николаевич, плюнул бы на все, продал хутор и айда в Петербург. Человек вы молодой, образованный. Зачем вам земля? Я вот с мужиками дело имею и чует мое сердце, знаете ли…
– Серж не так малодушен, – сказала важно генеральша, – он в покойного отца. А что такое мужики? Стоит прикрикнуть… И, наконец, губернатор мой кузен. Я попрошу, чтобы прислали казаков, если не дай Бог что…
В это время Любочка хлопотала с бутылками и, наконец, разлив вино по стаканам, громко провозгласила:
– Пью, господа, здоровье жениха и невесты.
– Ах, я так и знала, так и знала, – заохала Жюли, театрально обнимая Веру.
Проснулся Ипатий Андреевич, и ему с трудом объяснили в чем дело.
Он расчувствовался, целуя у Веры руки.
Вечером, когда все вернулись в Ивняки, офицеры устроили фейерверк. Отец Сисой, когда Кодрат Киприанович зажигал фитиль, защищал пламя от ветра, широко растопырив рясу и раздвинув ноги.
Вертелась мельница, разбрасывая золотые искры; стреляли римские свечи и с шумным свистом возносились одна за другой ракеты – такие красивые на синем небе.
– Веселье какое! Господи! – радовалась попадья.
К Ланскому подошел отец Сисой и, обдав его запахом портвейна, сказал на ухо:
– Весело-с. Прекрасно-с. Повенчаю я вас, а потом с молодой женой поезжайте в Петербург. Лучше будет. Неспокойно здесь. Ей Богу.
– Не боюсь я мужиков, – сказал Ланской сердито, – а вы, батюшка, не каркайте зря. Ничего я не боюсь.
Жюли что-то объясняла с жестами офицерам и, указывая глазами на Ланского, повторяла непрестанно:
– Ah! C’est un brave homme! C’est un brave homme!
Ланской получил за Верой половину Ивняков и сто десять тысяч деньгами. Он тотчас же купил у Ипатия Андреевича его половину имения за шестьдесят тысяч и решил поставить хозяйство на широкую ногу.
А Ипатия Андреевича Жюли повезла заграницу, куда он захотел переселиться, как-то неожиданно поверив в революцию и чрезвычайно ее испугавшись.
Вскоре после свадьбы уехала из Ивняков и Любочка Груздева, и в старом доме опять стало тихо.
Новая жизнь не очаровала Веры. Она по-прежнему верила, что Ланской очень хороший человек; ей было приятно смотреть на него, когда он возвращался с поля, мужественный, загорелый, в черноземной пыли… Но с замужеством исчезла для нее прелесть одиноких томительных ночей, которые так мучительно и сладостно волновали сердце.
Первые недели супружества были тяжелы. Вспоминая ночь, когда после свадебного пиршества, Ланской вошел к ней в спальную, веселый, самодовольный и немного хмельной, Вера вздрагивала, и беспокойные мысли о ненужности брака рождались у нее в душе.
И ласки мужа не были теми пьяными ласками, о которых смутно мечтала Вера. Сначала она ничего не испытывала, кроме мучительного разочарования, и думала: «Боже мой! И это любовь. И это склоненное ко мне покрасневшее лицо, с надувшимися на лбу жилами, лицо влюбленного. Нет, это не то. Не то».
А потом, когда она привыкла к мужу, к его телу; когда она отказалась от осуществления своих девических мечтаний; когда она разгадала возможность иных наслаждений, грубых и корыстных, простых и определенных; она вся отдалась страсти, чувственной, жадной, слепой…
Вера понимала, что в такой страсти надо забыть о другом, и она стала смотреть на мужа, как на орудие наслаждений, как на покоренное ею существо… Она гордилась его телом, его силою, как охотник гордится собакою, и была уверена, что он не понимает иной любви, кроме той, которая связывает пары животных крепким узлом совокупления и деторождения.