Хлебников рассказал князю свою историю. История Хлебникова была несложная. С тех пор, как начал он сознательно относиться к жизни, к тому укладу жизни, какой ведется изо дня в день, его мучило что-то неладное в этом укладе: какая-то
— Ну, а теперь вы как думаете? — спросил князь.
— Я думаю, не все так просто, как тогда мне казалось.
— Как же вы жить будете?
— Вот в этом все и дело. Уж очень все разное.
В самом деле: как же ему жить? Одни могут не спрашивая, так жить просто, а другим непременно подавай ответ, иначе и жизнь не в жизнь. И есть же такие люди, которые ответили себе и живут спокойно. Где они отыскали ответ?
— Вещи вы любите?
— Люблю. А вы знаете, князь, как жить?
Но князь только улыбнулся: будто и знал, будто и не знал.
Хлебников несколько раз подходил к этому вопросу, но всякий раз вместо ответа встречал улыбку, и светилась в ней не то чистота младенца, не то последнее проклятие.
— А вы, князь, за что попали?
Князь по-прежнему улыбался
Из тюрьмы в тюрьму, от этапа до этапа, — вот жизнь не жизнь, а эмалиоль.
Грязные и оборванные еле ноги передвигали арестанты — эти
Из тех, кто вышел с Хлебниковым, осталось немного. Затерялась где-то Вольга и безносый рассказчик, и пропал куда-то старик-курильщик с позеленевшей бородой, и сам Эмалиоль, и многострадальный странник о. Михаил.
В Москве строго. В Москве сейчас же всех рассортировали: князь — уголовный, пустили князя к уголовным, Хлебников — политический, засадили его в башню.
Не успел Хлебников осмотреться в башне, как впустили к нему такого же новичка, как и сам он. Это был еще не старый щеголеватый господин, которого почему-то в конторе один из надзирателей назвал
Жизнь с Петровым пошла легкая. Разговор — препровождение времени.
Петров читал Библию, но чтение его не развлекало и, отрываясь от книги, он без умолку рассказывал анекдоты, анекдоты переходили в воспоминания, а, вспоминая, он начинал дурить: то представлял из балета, то из оперетки, то цыганские песни в лицах, то цирковых лошадей.
Днем полагалась прогулка. Около башни маленький дворик, там и гуляли. Со двора был виден кирпичный корпус для уголовных. В верхнем окне корпуса появлялись два негра. Эти негры стали вроде представления.
— Арап Иваныч, — обращался Петров к нефам, — спой нам что-нибудь, Арап Иваныч!
И негры, гремя кандалами, выли, прищелкивали белыми, как снег, зубами. Что-то печальное и жуткое, пустынное пелось в их песне, и не было ничего смешного, но Петров и надзиратели, поджав животы, гоготали.
— Ну, теперь довольно, Арап Иваныч, сейчас старший придет, будет, Арап Иваныч! — махал ключами надзиратель, до слез нахохотавшись.
Вечерами — под замком в башне. Тишина была в башне, только мыши скреблись да вели тонко свою мышиную песенку.
Вечерами Петров караулил мышей.
Как-то в неурочное время вошел в башню
— Вы, господин, насчет тряпки давеча спрашивали, пропала она куда-то, нигде не отыскал.
— Не мышь ли уж взяла? — подмигнул Петров, вскидывая на нос пенсне.
— Мышь не мышь, а вот рассказывал мне один, тут же сидел, будто по ночам черт ходит, говорит, своими глазами видел: белый весь, а борода черная, черт настоящий.
— Какой черт?