Роза заговорила быстро, путаясь и повторяясь и передыхая, как дети, — так дети говорят или, когда очень рады, на ушко: «Мама, а мама!» — или, когда провинились, горько: «Больше никогда не буду!»
Это галстук. Это галстук ее мужа. Роза не хотела говорить Турке о своем муже. У Розы и девочка есть девочке три года. Она из Вилейки. Мужа в Петербург отвезли в «черной карете», уж два года. Сосед на него сказал. Муж ее в хедере был меламед.
— Меламед — учитель, — повторила Роза.
— А я его видел, твоего мужа, у него борода черная и он худой такой, спина сгорблена, скелет с черной бородой! — обрадовался Турка, вспомнив свой пятый этаж, камеру, вечер и себя на табуретке у окна, — я сам только что из Крестов, и он там, в Крестах. Кресты на Выборгской стороне, Арсенальная набережная, № 5.
Но уж Роза была не на коленях, Роза валялась на полу ног Турки и так кричала, словно били ее, и всю душу в ней выворачивало.
Турка схватил графин, налил воды.
Да что же это он сделал такое, отчего она так бьется и кричит?
Но Роза не притронулась к стакану, не поднялась и, лежа на полу в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко, громко плакала, сжимая крепко в руке галстук середку в виде черной бабочки.
Турка не узнал Розы: это совсем не бледненький робкий и плутоватый подросток, это была исступленная женщина, которую давило горе, старя и кривя ей лицо.
И в дверь стучат: требуют отпереть.
Турка ходил вокруг Розы, не зная, что делать.
— Успокойся, — трогал он Розу, — ну, что такое галстук? Ей-Богу, я ничего не сказал!
В дверь стучали. И, казалось, не только в дверь, но и во все стены стучали и в потолок, и не кулаком, а молотом.
И пришлось отворить, — все равно дверь сломают.
Турка отпер.
Околоточный, городовой, номерной, извозчик и с ними какая-то девица, должно быть, соседняя, из соседнего номера, вошли в номер.
— Что у вас такое? — околоточный подозрительно оглядывал и раздетого Турку и бьющуюся на полу Розу.
— Ничего, — ответил Турка, — я совсем ничего!
И бросился к Розе, поднял ее с пола и кое-как усадил на диван.
Роза не обращала внимания на вошедших, не видя и не слыша никого, взвизгивая, громко плакала.
Околоточный предложил Абдул-Ахаду одеться: Турка пойдет с ним в участок и там протокол составят.
Да что же это он сделал такое?
Разве он бил ее?
Или сказал что-нибудь обидное?
Ровно ничего — ровно ничего худого он ей не сделал, и не думал.
Турка торопливо, как провинившийся, одевался.
Но руки не слушались: и не застегивалось и не прилаживалось, как следует.
А кругом стояли и смотрели на него, как на какого-то пойманного воришку, и, казалось, подмигивали ему:
«Что, мол, взял? Попался!»
В кармане у него было золото, он все положил Розе в ее незанятую руку и пошел с околоточным в участок.
За околоточным вышли и другие: вышла соседняя девица, извозчик и номерной — они свое дело сделали, их больше не требуется.
Осталась только Роза.
Она все плакала, сидя на диване в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко плакала, крепко сжимая в руке галстук — середку в виде черной бабочки и золото Турки.
Она одна осталась в номере, и с нею невский курносый городовой.
Рассказы, не вошедшие в циклы
Опера*
Серое холодяще-пыльное утро.
Дежурный городовой перелистывает справочную книгу, — он заспанный и зеленый, позевывает.
Все время звонит телефон. У телефона околоточный.
— Где дела о пожарных… вознаграждение медалями?.. Да, медалями… Не-ет-?! — надсаживается околоточный.
В полицейское управление вваливается нагруженный почтальон.
Седой стриженый старичок-писец разбирает пакеты:
— Это статья не нашенская, — бормочет себе под нос стриженый старичок, — не нашенская.
— Ваше благородие, — слышится голос с заднего хода, — ваше благородие, третий месяц толкусь, явите Божескую милость.
— Ты Снегирев, — околодочный говорит на телефонный лад, — ты, Снегирев, иди в воинское присутствие, слышишь, там и подожди, подождать маленько не беда.
Где-то на заднем дворе заиграла шарманка.
Стучат и громыхают ломовики.
Грязные тучи тупо ползут на солнце и, золотясь, грязные расплываются.
Немилосердно скрипит перо.
— Подождите, скоро приедут, — басит городовой, впуская просителя в приемную полицеймейстера.
Ударили по постному к поздней обедне.
И звон в постный колокол монотонностью выматывает всю душу.
«Должно быть, покойник, — подумал Слякин, — а то бы давно пора кончить!» — и перевел глаза от пробитого матового стеклышка своего
Соломенный продырявленный стул хряснул и закачался.
Слякин припоминал все происшедшее с ним с самого начала, припоминал не только злополучный вчерашний вечер, окончившийся дворянским помещением, но и всю свою жизнь с самого начала и там в Петербурге, и в этом дырявом городе, куда занесла его нелегкая.
Так проходило время в ожидании полицеймейстера.