А старая тетушка в большом возрасте с седыми позеленевшими завитками, прислушиваясь к разговорам, все недоумевала.
— Да почему же, — удивлялась она, — не соберутся державы и не перестреляют всех немцев?
С каждым днем Воробушкин убеждался, что не только какого забвения, но и самого простого отдыха, о котором так много толковал и сулил ему в Качанах Михаил Петрович, не было и быть не могло.
Пани Марию, в этом он окончательно убедился, тяготило прислуживание — и самовары и уборка. Пани Мария за перегородкой у себя так вздыхала, словно вся душа в ней обрывалась.
Какой уж тут отдых, какое забвение!
Ночью плохо спалось — очень было душно и жарко от печки, и особенно в те и без того жаркие дни, когда пани Мария пекла хлебы, а мальчик, которого выходила Мария Сергеевна, не очень-то здоровый, по ночам кричал и плакал.
Справится Воробушкин с горячей печкой, кое-как приладится, кажется, забудет всякую печку, и вдруг проснется: ребенок кричит! Пани Мария утешает, а он все кричит может, поел чего, может, и ему жарко, а может, растет, и пани Мария, переговорив все ласковые слова, которых так много знает польский язык, начинает уж с мальчиком как со взрослым, начинает укорять его, не говорящего еще и самых простых слов, пеняет ему, что покоя с ним нет, совсем измучил, что и так она несчастная, загнанная она на чужой земле, а еще и он ее расстраивает. А ребенок все кричит и кричит. И тогда уж без слов, без укора раздаются сухие шлепки, а в ответ такой подымается крик, от которого в ушах звенит, — куда звон железа на стройках! — и падает сердце.
Успокоится мальчик — всему есть пора: и слезам, и крику, такому детскому крику, о котором не выскажешь, детскому, — затихнет мальчик, и пани Мария успокоится, приладится и Воробушкин, кажется, забудет всякий крик, и вот, словно не проходит и минуты, опять проснется: водовоз приехал, воду привез — стучит ведрами, льет воду.
После такой ночи, когда входила пани Мария, такая вся несчастная, у Воробушкина язык не повертывался о чем-нибудь попросить, он старался делать все, что возможно, сам, и если заговаривал, а уж, значит, надо было заговорить по необходимости, пани Мария, вся измученная, смотрела на него не только неприветливо, но даже и враждебно: да и как ей по-другому смотреть — ведь всю-то ночь… повозись-ка ночь с ребенком, а тут еще самовары, да и не привыкла она, она никогда не прислуживала и прислугой не собиралась быть! И, прибрав кое-как комнату, пани Мария за перегородкой у себя так вздыхала, словно вся душа у нее обрывалась.
Поблизости случился пожар.
Пожар увидала пани Мария и сказала Воробушкину.
А как она вся, как лист, дрожала и в глазах ее горело — это горел дом ее там, на земле покинутой, ее земля горела и все то счастье и мир, которого она с мужем добилась, ее счастье горело!
Воробушкин бегал смотреть на пожар: к пожару всегда тянет. Пожар был недоступный — горел льняной завод с керосином и нефтью, и по ветру огненные стружки от стройки, как огненные птицы, летели. Но не в этом, не в пожаре было грозно и страшно, а страшно было, когда побежал народ всем народом тушить пожар, — завод принадлежал крестьянам, товариществу. И надолго осталось в памяти, как тащили огромные черные багры, и виделась Воробушкину Россия — пожар, и бежит народ и, как последнее, тащат эти огромные черные багры.
«А что если поджог?» — подумалось тогда, и увидел он в глазах бежавшего народа тот же самый вопрос.
И было грозно и страшно.
Глаза искали: кто поджог? где поджигатель?
И он видел Россию — пожар, и бежит народ и, как последнее, тащат эти огромные черные багры не тушить пожар неподступный, такого так не затушить — воля Божья! — а бежит народ расправляться с теми, с тем, на кого скажет, не крикнет, а только скажет тот вон рыжий всклокоченный мужик, прибежавший за много верст из дальней деревни.
Михаил Петрович с ног сбился, он и сам тушил, а больше распоряжался. Слава Богу, заводом и кончилось, а то долго ль до беды — при таком ветре да все Качаны как слизнуло б!
В доме разговор на время перешел только к пожару: надо было хоть как-нибудь восстановить добро, а кроме того, делились свежими впечатлениями. Михаил Петрович собрал крестьян и с ними всякое толковал. И жук в щелином чреве затаился, как и вовсе не было. А через день все было решено и подписано: в город посланы прошения о ссудах и льготах и положено начало новой стройки. И опять все пошло по-старому.
Тут только заметил Михаил Петрович перемену в госте: Воробушкин приехал куда веселее, а за эти несколько дней совсем захудал и бродил скучный.
После ужина, прогулявшись на пожарище, куда по привычке стали ходить вместо прогулки, Михаил Петрович зашел в домик к приятелю.
— Да не стесняет ли вас пани Мария? — спросил Михаил Петрович.
Воробушкин признался.
Воробушкин признался, что ему не совсем ловко просить ее прислуживать. И только. Всего же, о чем передумал он за эти несколько дней в свои бессонные ночи и готовился сказать, не сказал и не мог сказать.
Ну, как это скажешь?