— Так как же вы думаете, Иван Макарыч? — снова навязывался Мичулин. — Это уж вы вот у них спросите, — лаконически отвечал Пережига, закрывая глаза от излишества возлияний, — это им будет лучше известно!
С этим словом Иван Макарыч, а за ним и все гости вышли из-за стола.
Но именинник сильно ошибался, если в числе таинственных «их» разумел и ученого Алексиса.
Алексис, казалось, так сильно желал всякого счастия дорогому имениннику, что от полноты чувства едва мог болтать во рту языком.
— Ты не горюй, друг, — говорил он, обращаясь к Ивану Самойлычу, — ты друг! я тебя знаю! ты смиренный и кроткий — вот!.. вот он так буйный, я знаю, чего он хочет! Да вот, не дадут же тебе ничего! да! вот же назло тебе для всех отверсты объ-я-тия!.. да… объ-я-ти-я…
Наденька села возле него, начала усовещивать, уговаривала, чтоб он был хоть мало-мальски поумнее, но Алексис ничем не трогался, потому что в нетрезвом виде непременно считал долгом пускаться в конфиденции и обнажать догола свою крохотную душу.
— Ты оставь, ты отойди от меня, хороший, милый ты че ловек, — говорил он, вертя головою, — ведь я знаю, что ты про меня думаешь, что и он… вот тот, что от философии-то… я все знаю, да плевать я… Я сам знаю, что глуп, сам это чувствую, милый ты человек, сам вижу… Ну, что ж! глуп так глуп… уж такая, видно, слабая моя голова.
И захохотал, как будто бы и сам от всей души поздравлял себя с тем, что глуп и слабоголов.
Беобахтер, с своей стороны, не возражал ничего, потому что сам чувствовал в сердце приятную веселость и махал рукою уж не сверху вниз, а снизу вверх.
— Да уж ты не скрывайся… ты философ! — продолжал между тем Алексис, — ведь я вижу… я вижу, что ты меня презираешь… ну, презирай! Ведь я сам чувствую, что достоин презрения… дру-у-г! да ведь что ж делать, коли голова-то слаба? голова-то, голова, вот что!..
— Ну, нализался же ты, брат, — лаконически заметил Иван Макарыч.
— А еще барин! туда же барином зовется! — подхватила девица Ручкина.
— Уж какой же барин! — жаловался в ответ Алексис, — барин!.. самому иногда есть нечего — барин. Сапогов нет — барин! Пальто на плечишках изорванное — барин!.. Вот те и барин! да уж я вижу, что ты меня презираешь!.. ты! философ!
И снова воображение Алексиса начало рисовать ему самые горестные картины, и снова пуще прежнего начал он жаловаться на свою слабую голову, на судьбу, на одного таинственного незнакомца, обсчитывавшего его по литературной части, и ко всему прибавлял — барин!
Наконец девица Ручкина почла долгом увести его в свою комнату.
Уныло посмотрел Иван Самойлыч вслед расходящимся гостям. Он видел, как Иван Макарыч пошел под руку с Шарлоттой Готлибовной, как Алексис, с своей стороны, пошел с Наденькой — тоже под руку… Да и философии кандидат Вольфганг Антоныч Беобахтер поспешно надел шинель и отправился на улицу, вероятно с тем намерением, чтоб пройтись с кем-нибудь — тоже под руку!..
И он тоже шел под руку, но не с Наденькой и даже не с Шарлоттой Готлибовной, а с каким-то бестелесным и чрезвычайно длинным существом, называющимся: «Что ты такое? какое твое назначение?» и так далее, — существом уродливым, которое, несмотря на видимую свою бесплотность, страшно оттянуло ему обе руки.
Разгоряченный вином и горькими мыслями, вышел Иван Самойлыч на улицу. На дворе стоял трескучий мороз, который в Петербурге весьма часто следует за самою несносною слякотью; извозчики, съежившись в клубок, проминались по укатанной дороге и хлопали в ладоши! В окнах высоких домов мелькали огни… Огни эти так гостеприимно манили к себе прозябнувшего и посиневшего на стуже странника, извозчики так тоскливо и вместе недоверчиво смотрели на них. Оборванному и оглоданному всегда кажется, что огонек как будто бы именно
Но Иван Самойлыч не думал ни об огнях, ни об извозчиках. Машинально шел он себе в легкой шинелишке своей, как будто бы вовсе и не чувствовал холода; в голове его было совсем пусто, одна только мысль чудовищно раскинулась в его воображении — та мысль, что у него всего-навсе остался в кармане один целковый, а между тем надо жить, надо есть, надо за квартиру платить…
Но холод все-таки делал свое дело. Как ни закован был Иван Самойлыч в тройную броню неудач и лишений, но не мог не почувствовать покалываний и пощипываний своего привычного друга. Очнувшись невольно, он увидел перед собою огромное снеговое пространство, более похожее на поле, чем на городскую площадь. Посредине поля возвышалось великолепное освещенное каменное здание; у подъездов суетились кареты, сани, возки, кричали кучера и лакеи; там и сям под навесами пылали зажженные костры. А холод между тем щипал лицо, ломил череп, резал глаза; шинелька защищала плохо и скудно…
Вид залитого светом здания сильно расшатал вожделение в окоченевшем теле Ивана Самойлыча; он вспомнил про целковый, бывший у него в кармане, и потом, по какому-то безотчетному побуждению, взглянул на разложенные костры… Костры пылали красным пламенем и далеко по площади расстилали густой и едкий дым…