— Да к тому же, лекарю-то ведь нужно денег; к бедному хороший-то и пойти не захочет… вот оно что! а какой попадется-то, — Христос с ним! только измучит… лучше уж так умереть!
В это время дверь с шумом отворилась, и в комнату ввалилась дебелая фигура Пережиги с штофом в одной и рюмкою в другой руке.
— А вот, хвати-ко, друже, бальзамчику! — ревел знакомый Иван Самойлычу голос, — это, брат, знаешь, как душу отведет, ей-богу, отведет!.. А умрешь, так, видно, так уж оно быть должно, видно, так уж и богу угодно! — ну-ка, выпей. Да не морщись же, баба!
И Мичулин с ужасом видел, как дрожащая и неверная от частых жертв Бахусу рука Пережиги наполняла рюмку жгучим, как огонь, составом, заключавшимся в графине. Он начал было отказываться, говорил, что ему легче, что он слава богу, но тщетно: рюмка была уже налита, да притом же и Наденька своим мягким голоском убеждала его попробовать, авось, дескать, от этого немного и полегчит ему. Не переводя духу, выпил Иван Самойлыч поданную водку и почти без чувств упал на постель.
— Эка водка! эка вор-водка! — говорил между тем друг и приятель Иван Макарыч, глядя на искаженное конвульсиями лицо Мичулина, — эк ее забирает, эк забирает! — у, бестианская водка! еще как он не захлебнулся! — право, так, живуч, живуч! — а ведь в чем душа держится!
И Пережига с самодовольною улыбкою любовался изнеможением и страданиями Ивана Самойлыча, как будто хотел сказать ему: «А что, брат! — задал я тебе задачу? — посмотрим, как-то ты из нее выпутаешься… а живуч! живуч!»
Действительно, выпутаться было уж довольно трудно. Наденька побежала за доктором и вскоре привела какого-то немца, несколько навеселе, беспрестанно нюхавшего табак и плевавшего во все стороны. Лекарь подошел к больному, долго и с напряжением щупал ему пульс, как будто хотел провертеть у него в руке дыру, и покачал головой; велел высунуть язык, осмотрел и тоже покачал головой; потом понюхал табаку, снова пощупал пульс и пристально осмотрел язык.
— Schlecht[95], — сказал доктор в раздумье.
— Что ж? есть ли какая-нибудь надежда? — спросила Наденька.
— О, никакой! и не полагайте! а впрочем, поднимите пациенту голову…
Голову подняли.
— Гм, никакой надежды! — уж вы поверьте, я уж знаю!.. вы давали ему что-нибудь?
— Да, Иван Макарыч давал ему водки.
— Водки? schlecht, sehr schlecht…[96] a есть у вас водка?
— Не знаю; спрошу у Ивана Макарыча.
— Нет, не нужно: я так, более из любопытства… а впрочем, уж если есть, так отчего и не выпить?
Наденька вышла и минут через пять воротилась с графином.
— Водка очень часто здорово, а очень часто и вредно, — глубокомысленно заметил медик.
— Что ж, умереть, что ли, надобно? — робко и едва слышно спросил Иван Самойлыч.
— Да уж это будьте покойны! — умрете, непременно умрете!
— А скоро? — снова спросил больной.
— Да этак часа через два, через три, надо будет… Прощайте, почтеннейший; желаю вам покойной ночи!
Однако ночь была неспокойна. По временам больной, действительно, засыпал, но потом внезапно вскакивал с постели, хватал себя за голову и жалобным голосом спрашивал у Наденьки, куда девался его мозг, зачем сдавили у него душу, и пр. На это Наденька отвечала, что головка его цела, слава богу, а вот, мол, не хочется ли ему выпить ромашки — так ромашка есть. И он брал чашку в руку и беспрекословно выпивал ромашку.
На другой день, к обеду, ему сделалось как будто и полегче: он был спокоен и хотя очень слаб, но мог, однако ж, говорить. Он брал у Наденьки руки, прижимал их к сердцу, целовал их, прижимал к глазам, ко лбу, и плакал… тихими, сладкими слезами плакал.
И Наденьке, с своей стороны, тоже было жаль его. Впервые она как будто поняла, что в ее глазах умирает человек, что этот человек любил ее, а она жестко и неприязненно оттолкнула его от себя. Кто знает, что причиною этой смерти? Кто знает, может быть, он был бы и здоров, и весел, если бы… о, если бы ты взглянуло, доброе, чудное существо, взглянуло глазами сострадания и сочувствия на это обращенное к тебе лицо! если бы ты могло уронить хоть один луч любви на эту бедную, истерзанную горем и нуждою душу! о, если бы это было возможно!
— Послушайте, — говорил между тем Иван Самоилыч, взяв ее за руку, — вы забудьте, что я надоедал вам, что я оскорблял вас… Оно конечно, я много и много виноват, да ведь что ж делать? ведь я один, Наденька, совсем один… Ведь я же не виноват, что не красив и не учен, что же мне с этим делать? Разумеется, и вы не виноваты, что не могли любить меня…
Больной с трудом перевел дыхание, грустно посмотрел он в лицо Наденьки, но Наденька молчала и, опустив глаза, смотрела в землю.