— Да что же я, в самом деле, такое? — бормочет между тем Иван Самойлыч, очень кстати вспомнив, что затруднение именно в том и состоит, что он до сих пор не может себе определить, что он такое, — да чем же я хуже других?
— Известно чем! — лаконически отвечает седой приказчик, — известно чем! у других-то в карманах-то нет дырьев.
— Другие едят, другие пьют… да я-то что ж?
— Известно что! — звучит тот же самый жесткий голос, — можете смотреть, как другие кушают! — но так иронически звучит, как будто бы хочет сказать недоумевающему Мичулину: — Фу, какой же ты, право, глупый! не можешь никак понять самой пустой и обыкновенной вещи!
Иван Самойлыч уж было и смекнул, в чем дело, и начал было углубляться в подробное рассмотрение ответа приказчика, как вдруг слух его поражает другой, еще страшнейший голос — голос Федосея Лукьяныча.
Важно и не мигнувши слушает Федосей Лукьяныч жалобу старого приказчика о том, что вот, дескать, такие-то мошенники и приедалы перерыли всю лавку, наели на десять рубликов и семь гривенок и теперь показывают только карманы с дырьями…
— Гм, — мычит Федосей Лукьяныч, оттопырив губы и обращаясь всем корпусом к Мичулину, — ты?
— Да я, того, — бормочет Иван Самойлыч, — я шел и устал… освежиться захотелось… вот я и зашел!
— Гм, ты не оправдывайся, а отвечай, — основательно возражает Федосей Лукьяныч, окидывая взором всех присутствующих, вероятно, для того, чтоб удостовериться, какой эффект производит на них его соломонов суд.
— За дело ему, за дело! — кричит с своей стороны Наденька, — осрамить меня хотел!.. Уж, пожалуйста, подальше с своими резонами! я очень хорошо все знаю и вижу.
— Фамилия? — отрывисто вопрошает суровый голос Федосея Лукьяныча, снова обращаясь к нашему герою.
— Мичулин, — отвечает Иван Самойлыч, но так робко, как будто бы и сам не уверен, точно ли это так и не есть ли это такое же создание блудного его воображения, как и теплое пальто, испанская звезда, одутловатые щеки и проч.
— Имя? — снова вопрошает Федосей Лукьяныч, весьма, впрочем, довольный, что произвел робость и страх в истязуемом субъекте.
— Иван Самойлов, — еще тише и робче отвечает герой наш.
— Эй, любезный, взять его!
Последние слова, очевидно, относились к одному рослому мужчине, как-то случайно тут же прогуливавшемуся.
И вот уже берут Ивана Самойлыча под руки; вот открываются перед ним двери ада…
— Пощадите! батюшки, пощадите! — кричит он, задыхаясь от трепета.
— Да что это, с ума, что ли, вы сошли, Иван Самойлыч? — раздается вдруг у самого его уха знакомый голос, — совсем спать не даете добрым людям! Ведь я очень хорошо понимаю, к чему все это клонится, да уж не бывать этому! сказано, так уж сказано и напрасно вы беспокоитесь и из себя выходите!
Иван Самойлыч открыл глаза: перед ним в заманчивом неглиже стояла миловидная Наденька, та самая Наденька, которая и проч.
— А, это ты, Наденька! — бормочет сквозь сон Иван Самойлыч, — что ж это ты не спишь, душенька? А можешь себе представить, мне привиделось, будто Фе-до…
Наденька покачала головкой и ушла.
А между тем Лета, эта услужливая река, снова заливает волнами своими воображение господина Мичулина, снова начинает она шуметь в ушах его, снова беснуется и выходит из берегов своих.
И вдруг он опять очутился на улице; но на нем уже не прежнее щеголеватое пальто, а обыкновенная истертая его шинелька; не благовидна и не горда его осанка, как будто скоробился, сморщился он весь, как будто все члены ему свело от холода и голода…
Не заглядывает он в окна кондитерских, булочных и фруктовых лавок. Сколько соблазнов лежит перед ним в красиво и симметрически расположенных кучках и заперто под замком! И все это заперто, все под ключом! на все это
А дома ждет его зрелище, полное жгучего, непереносимого отчаяния. В холодной комнате, в изорванном платье, на изломанном стуле сидит его жена; около нее, бледный и истомленный, стоит его сын… И все это просит хлеба, но так тоскливо, так назойливо просит!..
— Папа, я есть хочу! — стонет ребенок, — дай хлеба…
— Потерпи, дружок, — говорит мать, — потерпи до завтра; завтра будет! нынче на рынке все голодные волки поели! много волков, много волков, душенька!
Но как говорит она это! Твой ли это голос, милая маленькая Надя? тот ли это мелодический, сладкий голосок, распевавший себе беззаботно нехитрую песенку, звавший князя в золотые чертоги? Где твой князь, Надя? Где твои золотые чертоги? Отчего твой голосок сделался жёсток, отчего в нем пробивается какая-то едкая, несвойственная ему желчь? Надя! что сделалось, что сталось с тобою, грациозное создание? где веселый румянец твой? где беззаботный твой смех? где хлопотливость твоя, где твоя наивная подозрительность? где ты, прежняя, ненаглядная, миленькая Наденька?
Отчего глаза твои впали? отчего грудь твоя высохла? отчего в голосе твоем дрожит тайная злоба? отчего сын твой не верит твоим словам… отчего это?