Но молодой Михал, первый на всю околицу сердцеед, с подстриженной клинышком бородкой и лихо подкрученными усами, разоделся с головы до ног в канифас канареечного цвета и, красуясь в щегольской шапке и новых блестящих сапогах, стоял, подбоченясь, на пустой телеге, которую галопом мчала в поле пара сытых лошадок. На повороте он попридержал лошадей, поравнявшись с телегой Яна, который восседал на горе снопов в такой же новенькой шапке, в черных помочах поверх белоснежной рубашки и с вожжами в руках.
— Мать пришла на подмогу? — громко спросил Михал возле околицы.
— Как же, пришла.
— Счастливому и бог помогает. Ко мне никто не пришел. Хоть бы панна Антонина немного помогла.
— Это еще что такое? — обиделся Ян.
— Плохо жить холостому! Коли нет женщины в доме, человек, словно без рук. Ну, да я нанял трех поденщиц; жнут так, что только ветер свистит да душа радуется.
— Эй, с дороги! — раздался за телегой Яна гневный голос. — Стали на дороге и языки чешут! Паны какие!
Это кричал сын Фабиана, плотный рыжеволосый, постоянно хмурый Адам. Дальше виднелись еще две телеги: за одной, запряженной жалкой лошаденкой, шел босой, в холщевой одежде, Владислав, в другой сидела высокая сильная девушка, с разгоревшимся лицом, с толстой каштановой косой, украшенной лентами.
— Добрый день, панна Домунтувна! — приветливо раскланялся с ней Михал.
Девушка нахмурила свои соболиные брови и насмешливо улыбнулась:
— Боже мой! Пан Михал, а я издали думала, что это, иволга на телеге сидит!
И, хлестнув лошадей, она с ловкостью, которой позавидовал бы не один мужчина, старалась обогнать телегу Яна. Но Ян поторопился поскорее въехать в ворота своей усадьбы.
Между тем как на дороге громыхали колеса и слышался гомон голосов, а подчас и громкие восклицания (когда, встречаясь иль обгоняя друг друга, возы не могли разминуться, образуя затор), в вышине над полем, усеянным кучками копошившихся жнецов, под знойными лучами солнца воцарилась глубокая тишина. Кучки жнецов, рассыпанных по всему полю, медленно, но неустанно подвигались вперед в разных направлениях. Одни шли от околицы к холмам, другие от холмов к корчинской усадьбе или к устью оврага Яна и Цецилии. Лишь изредка раздавались взрывы смеха или слышался чей-нибудь протяжный зов, да с трепетом взлетала всполошившаяся стайка воробьев и кое-где сверкали стальные молнии серпов. Снова возвращались порожние возы, запряженные одной или парой лошадей, и, свернув с дороги, бесшумно катились по жнивью, останавливаясь у высокой стены еще не снятых хлебов; а вокруг жужжали пчелы и шмели, где-то тревожно чирикала вспугнутая птица, и повсюду, во всю ширь полей, разносился сухой непрестанный шорох: то ложились наземь сжатые колосья.
Часа за два до захода солнца Ян, стоя на пустой телеге, чуть ли не в десятый раз сворачивал с дороги на участок, где виднелась большая группа мужчин и женщин. Тут работало несколько семейств. Худая болезненная жена Фабиана, в туго накрахмаленном платке на голове, неутомимо махала серпом рядом с толстой приземистой Эльжусей в яркорозовой кофте и венке из полевых маков, торчавших во все стороны над ее лбом, таким же пунцовым, как и цветы. За ними жали два подростка, а рядом рыжеволосый парень, с красным лицом и вечной добродушной, простоватой улыбкой, вязал снопы и помогал укладывать их на телегу своему младшему, тоже плечистому и сильному, брату. Все это он делал медленно, лениво, точно сонный. За ним, как тень, следовала шаг за шагом черная лохматая собака. Хозяин и собака часто потягивались и зевали. По временам собака поднимала голову и заглядывала в глаза хозяину; хозяин смеялся, сверкая ослепительно белыми зубами.
— Что, Саргас? На Неман хочешь? На Немане лучше. Ха-ха-ха!
— Юлек! — раздавался голос вечно сердитого Адама, — заснул ты, что ли? Снопы подавай, граф!
— Юлек! — спустя несколько минут громко кричала Эльжуся, — ты что, спать лег? Отлично, лежи, а хлеб пусть гниет на корню!
Тогда высокий парень, который и в самом деле растянулся, было во всю длину на земле и ленивой рукой гладил длинную шерсть Саргаса, вставал и снова начинал вязать снопы.
Дальше, на следующих полосках, розовели и голубели женские кофты, огнем горели цветастые платки да желтые и алые цветы, которыми они убирали головы; у одной стены еще не убранного хлеба проворно управлялись поденщицы Домунтувны, да и у нее — жала ли она иль везла домой снопы — спорилась работа.
На другом краю поля, вдали ото всех, уныло плелись двое бедных, одиноких людей: мужчина — босой, в грубой серой рубахе, женщина — в темном старом платье, с поношенным платком на голове. На их поле стояла телега, запряженная измученной лошаденкой, а возле телеги лежал завернутый в тряпки двухмесячный ребенок. Никто не помогал им: люди, проходившие мимо, даже не заговаривали с ними. То был самый убогий из всех Богатыровичей, обладатель избушки без трубы, и его жена — крестьянка по происхождению.