Так они прошли часть парка, окруженные пышной растительностью, залитые ласковым блеском летнего солнца. Но — увы! — проницательный глаз пани Корчинской видел, что они не были ни счастливы, ни даже спокойны. Вот на одном из мостиков, красиво переброшенном через шумящий ручей, Клотильда быстро выдернула руку, закрыла глаза ладонями и быстро пустилась бежать к дому. Зыгмунт, не оглядываясь и не уменьшая шагу, пошел дальше в противоположную сторону, по направлению к калитке, ведущей на лужайку. Он только несколько раз ударил своей тростью по кустам, растущим вдоль дорожки, — единственный признак испытанного им волнения, — и скоро исчез за густыми зарослями акации.
Клотильда все бежала по газонам и дорожкам парка, словно светло-розовое облако. Раза два она остановилась и обернулась в надежде, что тот, с кем она рассталась минуту тому назад, тоже оглянется или позовет ее к себе. И всякий раз, негодующе и гневно махнув рукой, бежала дальше; наконец остановилась у вековой лиственницы, пышно разросшейся среди газона, припала головой к ее толстому стволу и, насколько можно было судить по ее движениям, горько заплакала. Через несколько минут молодая женщина, с усилием сдерживая рыдания, свернула в темную аллею, ведущую к одному из боковых крылец дома. Вскоре пани Корчинская услыхала, как ее невестка легкими шагами взошла по лестнице, пробежала гостиную; вот дверь ее комнаты захлопнулась с громким стуком — и все утихло.
Так дело шло давно, такие сцены часто повторялись в последнее время. Почему? Пани Корчинская бесконечное число раз задавала себе такой вопрос, но никогда не осмеливалась произнести его вслух. Несколько раз она порывалась пойти к невестке, к сыну, расспросить, вызвать признание, посоветовать что-нибудь, предупредить, но всегда удерживала себя. Она видела, чувствовала язву жизни обоих, но боялась дотронуться до нее, чтобы не разбередить еще больше, боялась вторгнуться в тайники души даже таких близких и дорогих ей людей. И теперь вот она тоже встала, повернулась к дверям, ведущим в гостиную, которая отделяла ее комнату от комнаты Клотильды, но вдруг остановилась у стола, заваленного книгами и газетами.
Посередине комнаты стоял большой круглый стол, окруженный старинными креслами. На нем, среди книг и газет, стоял большой фотографический портрет Зыгмунта, снятый с него лет шесть тому назад, когда он двадцатилетним молодым человеком обучался живописи в Мюнхене. Фотография эта была сделана на память об одном из эпизодов его жизни. Немало таких сувениров наполняли комнату его матери в виде рисунков, снимков и портретов, написанных красками. На ней был изображен молодой человек в небрежной, немного искусственной позе, прислонившийся к обломку колонны; его красивое лицо не оживляла улыбка, тускло смотрели глаза, а изящные усики оттеняли капризный изгиб его тонких губ. Даже в том, как он скрестил ноги у подножья колонны, видно было, что он не ступал, а попирал ими землю с чувством собственного превосходства над всем и всеми.
Пани Корчинская опустила на стол свои крепко сжатые руки и долго всматривалась в портрет сына, который шесть лет тому назад радостно взволновал ее душу и пробудил в ней рой светлых надежд. Теперь вдруг, как-то сразу на нее пахнуло холодом от этого красивого лица, презрительная складка губ выступила с необычной отчетливостью. Пани Корчинская сделала движение рукой, точно хотела отогнать неизвестно откуда появившееся ужасное видение. Но видение это родилось не в ее голове: оно было следствием ее долгих наблюдений над Зыгмунтом со дня его приезда в Осовцы, — наблюдений, наполнявших ее душу несказанной горечью. Долго не спускала она с портрета своих потускневших глаз.
«Не любит он ее! Через два года после свадьбы — и уже не любит…» Да и в самом деле, любил ли он когда-нибудь и кого-нибудь?
Подобный вопрос для женщины, которая сама умела любить так глубоко, так свято, был очень важным вопросом; заключавшееся в нем сомнение походило на тяжелое сомнение человека у смертного одра любимого существа. Не с большим страданием она спрашивала бы себя над изголовьем сына, сраженного тяжелым недугом: выздоровеет или нет? Она видела людей, умиравших ради великой любви, и чтила их как святых; человек без любви, даже самый обыкновенный, мелочный, казался ей трупом.