— А ты бы хотела, чтобы все на свете были такие жерди, как твой Михал! — обиделась Эльжуся. — Ну и пусть маленький, зато миленький….
Она снова расчувствовалась до слез, но тут же принялась рассказывать, что отец назначает ей в приданое шестьсот рублей, но сразу выдать всего не может, — наличных нет. Дает только половину, а на другую — вексель. Так и с семьей жениха сговорились.
— Зато пир на весь мир будет, — ведь он такой гордый! — перебила Антолька.
Вещи и приданое Эльжусе дадут хорошие. Белья мать нашила целый сундук, а отец, когда ездил в последний раз в город, привез ей кашемиру на платье — настоящего кашемиру, черного, — платье выйдет такое, что лучше и желать нельзя. У нее и другое будет, темно-красного цвета, но то дешевле…
И так далее, все о нарядах. Юстина расспрашивала, кто им шьет платья, например те, которые надеты на них теперь; надевают ли они эти платья только по праздникам или в будни носят?
Тут обе девушки разболтались, как сороки. Платья им шьет портной-еврей, он живет в соседнем местечке; таких платьев у них по одному, по два, и носят их только в праздник. В будни надевают только те, что соткут дома, и кто лучше и красивее соткет, тому честь и слава. Ни у одной девушки в околице нет столько платьев, сколько их у Домунтувны, и у нее даже браслеты есть (все золотые!), серьги и перстни! Да и немудрено: она богатая, единственная наследница деда; ей очень хочется понравиться Янеку. Но Янек совсем не смотрит на ее платья с длинными хвостами и на золотые браслеты; даже стал меньше обращать на нее внимания, как она щеголять начала. Раз на гурбе (так у них называются вечеринки с танцами) Домунтувна начала в танце звенеть своими браслетами, так он ее назвал цыганскою лошадью. Потому он ее назвал так, что цыгане всегда своих лошадей убирают разными побрякушками и бубенчиками.
Они рассказывали, перебивая друг друга, и обе так и покатывались со смеху. Юстина тоже смеялась.
Когда Ян, сняв измокшую одежду, в куртке из домашнего сукна, с выпущенным отложным воротником белой тонкой рубашки, показался на пороге, в кухне было шумно и весело.
Антолька вынесла из боковой комнатки огромную охапку тканья и показывала свои работы. Тут были и платья, и коврики, и одеяла, пестревшие всевозможными цветами, полосатые, клетчатые, пестрые — шерстяные или пополам со льном.
Ян спросил о матери. Она ушла в Стажины к мужу и завтра чем свет вернется назад и пробудет еще несколько дней. В Стажинах почва сырая, хлеб поспевает позже, чем в других местах, поэтому она может помогать детям, а потом и к своим как раз во-время поспеет. Две мили пройдет сегодня, две обратно завтра, и утром явится в поле с серпом, как будто ей не пятьдесят лет, а двадцать.
— Бога благодарить нужно за такую старость, — заметил Ян. — А все это оттого, что матушка всегда была веселая и никогда горя близко к сердцу не принимала. Впрочем, не всякий с таким характером родится.
Узенькая, почти незаметная дверь в глубине кухни тихо отворилась, и Анзельм спросил:
— Показалось ли мне так или вправду я услыхал голос панны Юстины?
Юстина подбежала к дверям.
— Через порог нельзя здороваться! Нельзя через порог! От этого между нами может выйти какая-нибудь неприятность… а я с вами ссориться не хочу… не хочу! — с непривычной живостью и шутливостью воскликнул хозяин дома и переступил высокий порог.
Юстина взяла его руку и с минуту молча смотрела на него. Так вот человек, которому Марта на песчаном пригорке когда-то повесила образок на шею, который потом с почерневшим лицом, с потоками воды, сбегающей с волос и одежды…
В первый раз она видела его без шапки. Лоб у него был белый, высокий, со множеством морщинок, которые целым снопом лежали между бровями и оттуда расходились тонкими нитями по всему лбу вплоть до редких седеющих волос.
Антолька подбежала и поцеловала ему руку.
— Сегодня я в первый раз вижу дядю. Он подстерег, когда я вышла за водой, пришел в кухню и отрезал себе кусочек хлеба. Прихожу я домой, — хлеб на столе, а дверь опять заперта… и все это для того, чтобы никого не видеть…
— Такое на меня раздражение по временам находит, что и милое немилым становится, — ответил Анзельм и, сжимая руку Юстины крепче обыкновенного, пытливо вглядывался в ее глаза.
— Вы, говорят, вчера жали на нашем поле? Сегодня на могилу с Яном ездили, а? — не спуская с гостьи внимательного взора, продолжал он. — Новости, истинно но…вости!.. — Анзельм заикнулся, и приветливая, радостная улыбка появилась на его устах и разлилась по всему лицу. — Покорнейше прошу в светлицу, покорнейше прошу! Где это видано — гостя в кухне принимать? Низка наша хата, но не тесна, нет, не тесна!
Придерживая одной рукой расходившиеся полы сермяги, он указывал другою на дверь и еще раз повторил:
— Покорнейше прошу в светлицу!
В кухне были три двери: одна, обыкновенного размера, вела в сени, и две низенькие и очень узкие. Юстина остановилась в нерешимости, куда идти; старик заметил это, предложил ей руку и повел через сени в светлицу.