И око — какое — выкатывалось водянисто и выпукло из-за опухшей глазницы, влажняся слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок вывисал), — надувался сюртук.
Задопятов усядется — выше он всех: великан; встанет — средний росточек: коротконожка какая-то…
Старец торжественно тек, переступая шажочками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:
— У нас нет конституции.
Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу, — с таким видом, как будто высказывал:
— Право, не знаю: сумею ли я, не запятнанный подлостью, вам подать руку.
Стоящим левее кадетов растягивал губу с неискреннею, кисло-сладкой привязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, — очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:
— Знаю вас, батюшка…
— У Долгорукова — с Милюковым — при Петрункевичах…
Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том «Задопятова», чтоб надписал; отстегнувши пенсне, насадил его боком на нос и — чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.
Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр «погод», постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь — они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес. Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:
С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.
— Здравствуйте, — и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:
— Геморроиды замучили.
В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.
— А вы слышали?
— Что-с?
— Благолепова-то — назначают.
— И что же-с?…
— Посмотрим, что выйдет из этого, — око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял — вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!
Иван Иваныч подумал:
«Дурак».
И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:
— А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы…
Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:
— Да у него — э-э-э — размягчение мозга.
И мысль та смягчила:
— Может быть, я — как-нибудь…
И — разошлись.
Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.
А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.
Большая математическая аудитория ожидала его.
15
Вот она!
Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и — мокрая тряпка.
Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; под взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся, и привздернулись плечи, когда, подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам.
Переплеск побежал.
Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, свисая махрами, с улыбкой побегал, блеснув плутоватыми глазками; и — пред собою их ткнул.