Так было. Экспедиционное судно «Свердруп» свинтилось, убралось, шло в море, чтобы месяцы не видеть ни людей, ни человеческой земли, маяк отгорел сзади, люди, после бестолочи Архангельска, расползлись по каютам и притихли. Художник Лачинов долго стоял у кормы, смотрел, как из-под винта выбрасывались святящиеся фосфорически медузы; от них эта черная ночь, ночной холод, беззвездное небо, ветер, тишина просторов и плеск воды за бортами были фантастичны, медузы возникали во мраке воды, всплывали вверх и вновь исчезали в мути, погасая. Потом Лачинов пошел в кают-компанию, многие уже ушли спать. Потому что судно было отрезано на месяцы от мира, было колбой, из которой никуда не уйдешь. Лачинову все время казалось, что все они здесь на судне – как в зиме в страшной провинции, где никто никуда ни от кого не уйдет и поэтому надо стремиться быть дружественным со всеми и за всех, и забыть все, что не здесь. В кают-компании перед вахтой в полночь сидел второй штурман Медведев, остряк, играл на гитаре и пел о Шнеерзоне, о свадьбе его сына в Одессе, облетевшей весь мир. Кинооператор, точно такой, каким судьба судила быть кинооператорам, разглагольствовал о разных системах киноаппаратов. Механик мотал очумевшей головой, ничего не понимая. – И тогда все услыхали отчаянный человеческий крик, и толчок, и треск, и то, как осел «Свердруп» и как он дернулся с полного хода вперед на полный назад. Кто-то пробежал мимо в одном белье, Лачинов и все бывшие в кают-компании побежали на бак. Ночь была темна и холодна, беззвездна, и ветер шел порывами. Во мраке перед носом «Свердрупа» стоял корабль, повисли над «Свердрупом» белые паруса, уже обессилевшие. И из мрака, из-за борта «Свердрупа» на бушприте появились человечьи головы людей, молодых и стариков, обезумевших людей, которые плакали и кричали, – орали все вместе, одно и то же, безумно: –
– Что вы делаете, а-а-а-я? Что вы делаете?! – Люди толпились раздетые; горели прожекторы, в клочья разрывая мрак, отчего мрак был только сильнее – и нельзя было понять, кто приполз из-за борта, от смерти, кто – раздетый – прибежал с жилой палубы. Кто-то скомандовал полный назад, стоп, полный вперед, – во мраке под парусами гибнущего парусника, в свете прожекторов, бегал, как бегают кошки на крыше горящего здания, человек, махал руками, орал так, что достигало только одно слово – «под либорт! под ли-борт!» – ныл радиоаппарат, – и тогда ударил вновь «Свердруп» в борт парусника, и с ловкостью кошки возник из-за борта в свете прожекторов новый человек, бородатый старик, и из разинутой пасти летели слова: – «черти! черти! черти! голубчики! – под либорт, под либорт! берите, берите!..»
А во мраке гибла белая шхуна, повисли бессильно паруса, клонились к воде. Ни одного огня не было на шхуне и только мирно, по-зимнему горела семилинейная лампенка на корме в кают-компании. Вскоре узналось, что старик, влезший на «Свердруп» последним, – капитан парусника, что он сорок семь лет ходил по морям, четырежды гибнул – и четыре громадных креста стоят на Мурмане около сотен других, поставленных в память спасения от смерти в море; – и что судовую икону – Николу-угодника, – которой благословил отец сына сорок семь лет назад – Николу успел взять с собой капитан (это обстоятельство настоятельно просил капитан Поленов внести в акт, и поклялся при всех, что пятый поставит крест он у себя в Тери-бейке, на Мурмане); – что «Мезень» выдержала пятидневный шторм, «держали бурю» и тут, переутомленные, в затишье заснули, проспали вахту, – а «Свердруп» был пьян: тысяча верст просторов, сотни верст направо и налево, и вокруг, – и надо же было двум суднам найти такую точку в этих просторах, чтобы одному из них погибнуть; – одно утешение – теория вероятности – не «Мезень» – «Свердрупа», а «Свердруп» – «Мезень»! – Гудело радио, нехорошо, сиротливо. Белые паруса «Мезени» легли на воду, – и до последней минуты горела, горела сиротливым огнем в кают-компании на «Мезени» керосиновая семилинейная лампенка.
Лачинов чувствовал себя весело и покойно, но руки чуть-чуть дрожали. И самым страшным ему был огонек в кают-компании на паруснике, этот домашний, мирный огонек, точно по осени в лесной избушке, – этот огонек бередил своей неуместностью. Лачинов думал, что, если бы он прочел в книге об этой страшной ночи, когда в ветре и мраке никто не спал, а старики-поморы, которые появились из-за борта, плачут от лютого страха смерти, – об этом паруснике, который на глазах, вот с лампенкой в каюте, затонул и повалился на борт, – вот о той лодке, которую «Свердруп» спускал на воду и которая пошла к тонущему судну, а ей кричали, чтоб осторожней, чтобы не затянуло в воронку, если корабль пойдет ко дну, – если бы Лачинов прочел это в книге, ему было бы холодновато и хорошо читать. И он думал о том, что любит читать книгу Жизни – не на бумаге. Лачинов стоял у борта, в воде возникали и меркли фосфорические медузы, начинало чуть-чуть светать, «Свердруп» шел к берегу. К Лачинову подошел капитан Саговский, сказал: