А Резу, глядя на это исхудалое, измученное личико, думает о трех старших детях, которым тоже не хотелось есть. От одной этой мысли на глаза у него навертываются слезы, щеки начинают дрожать, и вдруг он говорит:
— Сиди смирно, малыш… А я пойду посмотрю, как там наша тележка.
Он уже несколько раз выходил на улицу, чтобы убедиться, что тележка стоит на месте, у самого тротуара, и всякий раз возвращался улыбающийся, повеселевший, воображая, что никто не замечает, как покраснели у него глаза и как посинели у него щеки оттого, что он изо всех сил тер их кулаками, чтобы не видно было следов непрошеных слез.
Часы идут медленно и уныло. В приемной темнеет, от этого лица кажутся бледнее, раздраженнее, а в глазах, обращенных на бесстрастного Бушро, через некоторые промежутки времени вырастающего на пороге, читается еще более жаркая мольба. Валантонец сокрушается, что домой они попадут поздно ночью, что жена будет беспокоиться, что мальчишке будет холодно. Он так живо все это переживает и с таким трогательным простодушием, во всеуслышание выражает свои чувства, что, когда, по прошествии пяти бесконечных часов, очередь доходит до матери с сыном, они уступают ее славному Резу.
— Вот спасибо, сударыня!..
В это мгновенье дверь кабинета отворяется, и Резу не успевает излить свою благодарность. Он подхватывает ребенка, сует ему костыль и, взволнованный, возбужденный, не замечает, как дама что-то кладет бедному калеке в руку.
— Это вам… вам… — шепчет она.
О, каким долгим кажется матери и сыну это последнее ожидание, еще более тягостное, оттого что уже вечереет, как леденит им душу страх! Наконец наступает их очередь. Они входят в просторный длинный кабинет, освещенный выходящим на площадь широким и высоким окном, несмотря на поздний час все еще светлым. Бушро принимает за простым столом — такие столы бывают у сельских врачей и у канцеляристов. Он сидит спиной к свету, падающему на вошедших — на женщину, у которой, как оказалось, когда она подняла вуаль, молодое энергичное лицо, румяные щеки и усталые глаза, усталые от бессонных, полных горестного раздумья ночей, и на мальчика, опустившего голову, по всей вероятности, оттого, что его раздражает свет.
— Что у него? — с участливой ноткой в голосе, отеческим жестом привлекая мальчика к себе, спрашивает Бушро, скрывающий под чисто внешней суровостью необычайную отзывчивость, которую не могла притупить даже сорокалетняя практика.
Мать, прежде чем ответить, делает знак мальчику отойти подальше, а затем красивым низким голосом, с каким-то непонятным акцентом, начинает рассказывать, как ее сын в прошлом году вследствие несчастного случая потерял правый глаз. В настоящее время внушает тревогу левый: наблюдается помутнение, мелькание, заметное ослабление зрения. Ей советуют во избежание полной слепоты удалить мальчику мертвый глаз. Соглашаться ли ей на это? Вынесет ли он операцию?
Бушро, облокотившись на ручку кресла, уставив свои маленькие живые глазки, глазки типичного туренца, на эту женщину, на презрительные складки в углах ее губ, ярких от природы, губ, к которым никогда не прикасалась помада, внимательно слушает. Потом говорит:
— Подобные операции, сударыня, делаются ежедневно и кончаются вполне благополучно, если не считать некоторых совершенно исключительных случаев… Я уже двадцать лет служу в Ларибуазьер, и за все эти двадцать лет я помню только одну, только одну такую операцию с неблагополучным исходом: бедняга не вынес ее… Но это был старик, несчастный тряпичник, алкоголик, питавшийся к тому же впроголодь… А тут совсем другое дело… Мальчик — не крепыш, но его мать — здоровая, сильная женщина, и она влила в его жилы… Одним словом, давайте посмотрим…
Он зовет мальчика, ставит его между колен и, чтобы отвлечь, чтобы занять его во время осмотра, с доброй улыбкой начинает задавать ему вопросы:
— Как тебя зовут?
— Леопольд, доктор.
— Леопольд? А фамилия?
Мальчик молча смотрит на мать.
— Ну хорошо, Леопольд, придется тебе снять курточку и жилетку… Мне нужно тебя осмотреть, выслушать.
Мальчик раздевается медленно, неуклюже, ему помогают мать, у которой дрожат от волнения руки, и добрый дядя Бушро, более ловкий, чем они оба… Бедное рахитичное тельце, с впалой грудью, согнутыми плечами, напоминающими крылья птицы перед полетом, и с такой белой кожей, что даже при слабом освещении ладанка и медальоны выделяются на ней, как приношения по обету на каменных стенах храма!.. Мать опускает голову, — она как бы стыдится своего произведения, а доктор между тем выслушивает, выстукивает, лишь по временам отвлекаясь для того, чтобы задать тот или иной вопрос:
— Отец, наверно, пожилой?
— Нет, что вы!.. Ему только тридцать пять лет.
— Часто болеет?
— Нет, почти никогда.
— Хорошо… Ну, одевайся, дружок!