Вблизи она была точно такою же, как издали. Только я увидел, что она – среднего роста и худощава, и платье у нее очень длинное. Она стояла ко мне спиной, у рояля (мы перешли в гостиную) и разговаривала с каким-то стариком. Но едва я приблизился – она обернулась и, к удивлению моему, подала мне руку, опять как старому знакомцу, и сказала:
– Bonjour. M-r Politoff?[12]
Старик тотчас же отошел. Я одного не мог понять: неужели только я в ней вижу то, что вижу, а другие ничего? Впрочем, быть может, они привыкли, примирились с ней. А ведь даже легкий Lebrun сказал, говоря о ней: «Etrange figure[13]. В ней точно нет жизни». Глупо, пошло, но с его точки зрения… пожалуй и так.
Я заметил вблизи, что она очень свежа, нежной свежестью бледных женщин. Она была моложе, чем я думал. Лет двадцать пять…
Что сказать ей? Она смотрела на меня в упор своими бледными, сквозными, точно пустыми глазами, восьмидесятилетними и прелестными, чуть-чуть улыбаясь.
Что сказать? Я хотел выдумать возможное, заговорить об ее картинах, что ли, – и вдруг проговорил почти невозможное:
– Вы мне кажетесь очень странной. Она по-прежнему глядела спокойно.
– Вы, конечно, отдаете себе отчет, почему я вам кажусь странной.
Голос у нее был тихий, даже глуховатый – и молодой, говор медлительный. Она произнесла свои слова отнюдь не в виде вопроса. В самом голосе было что-то тихо утвердительное, точно он и не мог бы подняться выше – для вопроса.
– Немного отдаю отчет, – сказал я, стараясь невольно быть точным. – Но не вполне. В душе много смутного.
– Да. Вполне и невозможно. Но в возможном вы правы. Вы мне очень нравитесь. Вы глубоки.
– Но вы мне не нравитесь! – воскликнул я, точно помимо моей воли. – То есть и страшно нравитесь, и страшно не нравитесь! И восторг – и ужас! Это необъяснимо…
– И это мучит вас, – досказала она. – Говорите все, что можете определить словами.
И я рассказал… все, с непобедимой точностью, что думал о ней за столом. Да, так-таки и рассказал все, даже не смягчая слов. Друзья мои, вы меня хорошо знаете. Вы поверите, что в этой женщине было что-то необычайное, беспримерное – потому что ведь нельзя поверить, нельзя представить меня, человека с обычным хорошим воспитанием, да еще по натуре сдержанного, да еще по профессии дипломата – говорящим так с незнакомой француженкой, художницей и т. д. и т. д. Но уверяю вас – ей не только лгать, но даже сказать какую-нибудь неточность – было нельзя. По крайней мере, для меня – нельзя. Не знаю, как другие. С ней, кажется, вообще говорили мало.
Она слушала меня с неподвижным спокойствием, как если бы я перед ней повторял – и раз десятый – свою роль. Другого сравнения не могу придумать. Когда я кончил, она сказала:
– Вы на верной дороге. Это первые догадки – но верные. Не будет неправдой думать так. Мне, действительно, и двадцать шесть лет – и восемьдесят один. Это так.
– Что за загадки! – воскликнул я почти со злобой. – Вы хотите воспользоваться моей необъяснимой фантазией, подчеркнуть ее – неизвестно, для чего?
Но она даже не улыбнулась.
– Не надо сердиться, мой милый. Лучше будем пока друзьями. Приходите ко мне. Я у себя по вечерам. А теперь поговорим о другом. К этому всегда время вернуться.
И она с удивительной и легкой властностью перевела разговор на что-то другое, на простое, но, должно быть, важное, потому что я не только не заметил фальши в переходе, а почти не заметил перехода. Мы говорили долго, – кажется обо всем, и об ее картинах. В ее голосе, в словах, была все та же тихая утвердительность, неподвижная – и почти бездонная, грустная глубина, молодая, свежая… дряхлость, которая была в ее глазах; и там и здесь она одинаково восхищала и ужасала меня. Соединялось несоединимое и – больше – не долженствующее соединяться.
Говоря с ней о чем бы то ни было – я говорил все о том же, об одном, – о ней.
Сказать вам, что я влюбился в эту женщину – было бы неправдой. Полюбил ее – нет; тоже нет. Но чем чаще я ее видел (а я стал бывать у нее каждую неделю, потом и два раза в неделю), чем больше говорил я с ней и смотрел на нее – тем больше рос во мне пленительный ужас, пугающий восторг, и я уже не мог и не хотел бороться с его властью надо мной.
Она жила одна Редко выезжала. Много работала. Случалось, ее навещали, – но как-то неохотно, как неохотно она принимала. Я заметил, что, действительно, в ней было нечто отталкивающее – для других. Вероятно, то, что меня держало в странном, нелюбовном, плену около нее. Уходили, не размышляя: что-то неприятное в ней – и кончено.