Идем мы потихоньку вперед, отдельно, луна тут проглянула; Вера уж не рыдает, а чуть слышно всхлипывает. Тяжело мне было; подумал я и говорю:
– Вера! Я человек и ты человек. Будем же говорить по-человечески. Ты не раба моя, вспомни. Если ты кого-нибудь серьезно полюбила – скажи. Разве ты меня не знаешь? Я тебя люблю – но я прежде всего ценю свободу человеческой личности. Я дам тебе развод.
Мы уже всходили на наше крыльцо. Вера взошла первая. Стукнула в дверь, потом обернулась ко мне, – я видел, как глаза из-под черной кружевной косынки блеснули удивленно. Ответить она не успела, нам тотчас же отворили, со свечой. Молча взошли мы на лестницу. Мне была неприятна и эта свеча, и то, что Вера ничего не ответила. Она молча разделась и прошла в спальню. Когда я туда вошел – она сидела в белой кофточке у туалетного стола, пригорюнившись, спокойная.
Как ни тяжело – я хотел опять начать разговор, но она меня предупредила:
– Вот что я тебе скажу, милый друг Иван Васильевич (в первый раз меня так назвала). Ты меня глупее считаешь, чем я есть. Я тебя хорошо знаю и твои убеждения знаю; подумай, если б я полюбила Столетова – что же мне за несчастье? Ты бы дал развод, ну погоревал бы немножко, но скоро бы утешился, потому что поступил бы по своим убеждениям. Но дело в том, что я не полюбила, никуда от тебя не уйду, да и некуда идти.
Сказала, а сама не смотрит. Я страшно обрадовался, руки даже к ней протянул.
– Вера! – зову ее. – Вера, милая! Ну прости меня! Чего ж ты плакала-то? Чем ты несчастна?
Она не глядит и не двигается.
– Ты этого не поймешь, Иван Васильевич. Душно мне, противно.
– Невесело? Вот ты в Москву ездила…
Она вскочила, смотрю – опять у нее слезы на глазах.
– Невесело! Да ты думаешь, мне нужно это веселье? Это как мерзкая, грязная водка для меня! Да и не водка, а вода грязная, водка-то все же пьянит. Еще душнее, чем с тобой… Нет, и с тобой душно. Везде духота и грязь.
Я принахмурился.
– Чего же ты, собственно, хочешь, Вера? Что тебе не нравится? Что это, романтизм, философия? Смысла жизни, что ли, не видишь?
Я приготовился с ней серьезно рассуждать. Она моя жена, я обязан поддержать ее в минуту сомнения. В былое время мне приходилось встречаться с такими мятущимися умами. Многие это переживают.
Но то, что она мне стала говорить, я никак не мог взять в толк. Душно да душно. Под конец она озлобилась:
– Почему тебя никто не любит? Почему? Вот ты и хорош, и добр с народом, а как только настоящий человек – он тебя не любит. И никого не любят из вас, «гуманных» людей, думающих об одной «пользе» да о собственном благородстве. Чувствуют, что вы в яму ведете. Если все будут, как ты, – все провалитесь!
– Вера, опомнись! За что ты так несправедлива? Разве я думал когда-нибудь о себе? Моя вера в человечество…
– В калошу пустую.
Я просто с ужасом на нее поглядел.
– И вот, ты правду сказал, все в твою сторону поворачивается. Торжествуй! Или такие, как ты, с верой в разумную пользу, в просвещение учебниками физики, – и все плодятся такие, с гордостью плодятся, – или уж бессловесные, офицеры с московским весельем… Что ж, подгоняй, подгоняй всех под свое благородство! Зашивай Божью землю в мертвую баранью шкуру! И зашьются, да долго еще проклинать всех вас будут!
Никогда я не видал ее в таком исступленье. Я уже не спорил, только успокаивал ее. Даже прощенья просил, уверял, что понимаю ее, хотя решительно не понимал, что с нею и откуда у нее эти дикие слова. Целую ночь мы проговорили. Я уж почти и не слушал ее. Да она все свое повторяла, что я, мол, думаю, что все к лучшему идет, а она видит, что все к худшему. Словом, что ни скажу – все наоборот…
– Вы, говорит, гуманники (слово такое выдумала!), душу человеческую потихоньку залавливаете, наваливаетесь на нее своим телом. А тело-то душой живо. Маленькую вещь позабыли!
Только что хотел ей возразить, а она прибавляет:
– А душа не одними чтениями по физике жива.
Так и махнул рукой. Чудит или нездорова. Я ей не противоречил, она успокоилась как будто. И даже нежна ко мне стала. Совсем мы было помирились.
А тут дела такие подошли. Простудилась она сильно вскоре после того. Стала у нее нога болеть. Дальше – больше. Возил я ее по докторам. Пользы не было. Я назначение сюда, в этот город, получил. Больную ее и перевез. Тихая такая стала, покорная. Летом на кумыс ее со знакомыми отправил. Болела она у меня года два, если не больше. Сильно страдала. Ногу свело, ходить совсем не могла. На третий год я ее повез в Москву. Там ей прижиганья стали делать. Что она вытерпела! Однако ж после того начала поправляться и ходить, прихрамывала только немножко.
– Я знаю, – продолжал Иван Васильевич, помолчав, – вы меня спросите, не была ли Верочка религиозна? Так нет; ничего в ней этого не замечалось. Особенной религиозностью ее упрекнуть было нельзя. В церковь, конечно, ходила иногда, службы большие бывают, говела, как полагается – у нас ведь все на виду, – ну а так, чтобы поститься, молиться, ханжество какое-нибудь – ни-ни! Ничего этого не было.