И чувствуется, войди он в это, начни рассуждать, размышлять, судить или писать об этом, – он изменит себе, утратит свое сияние, слова его – будут общечеловеческими словами с общими всеми ошибками и промахами, быть может, еще худшими, чем у многих. А так – он весь светится, – и грубо и блистающе, своими земляничками, пурпуром рясы, голубыми, – как небеса утром, – глазами, и свежими – и пьяными. И весь он – подлинный. Подлинно проницаемый, – хотя бы лишь для «старого и малого», – чтобы приблизиться к Вечному. Даже особенно «православия» тут у него не чувствуется, православного рабьего «смирения и отречения», так же, как и католической хитрости и сентиментального экстаза.
Губернатор спросил о каком-то письме из Парижа, где его просили помолиться о болящей: выздоровела ли? О. Иаков вскинул на него удивленно-веселые глаза:
– А как же? Конечно. Как же по молитве-то не дастся? Точно мог быть тут для о. Иакова вопрос.
– Все со страданием идут к вам, батюшка! – продолжает губернатор.
Мне как-то не хочется, чтобы радость о. Иакова была только для страдания, и я говорю:
– А с радостью разве нейдут, о. Иаков? Разве в радости Бог не нужен?
– Да… И с радостью много… И в радости нужен… – сказал о. Иаков, но мне показалось, что в голосе у него на этот раз была рассеянная неуверенность.
Подошел, трясясь, купец, громадный, в чесунчовом пиджаке, с бледным большим лицом. Он тянулся из-за меня, через стол, к о. Иакову и лепетал: «Хоть на минуточку, на минуточку заезжайте, – при смерти ведь…»
О. Иаков, помолчав, сказал:
– Да у меня и даров с собой нет.
– Хоть проститься с вами, ну так, так… – молил купец. Но купца оттеснила худенькая старушенция. Залепетала:
«…молодая женщина… Давно больна… А теперь вот ослепла… Батюшка, нельзя ли, чтоб прозрела?»
О. Иаков половины не слышит, – он туг на ухо. Старушенция все скрипит, умоляя о прозрении. О. Иаков, наконец, спросил:
– Как имя?
– Екатерина. Чтобы прозрела, батюшка, нельзя ли? Молчит. Помолчала и старушонка, – и вдруг новое:
– Батюшка! Дай ты мне хоть две ягодки из твоих ручек. Из ручек твоих!
О. Иаков словно не слышит. Потом вдруг сгреб рукой из тарелки целую пригоршню викторий и сунул через стол. Старуха вся дрогнула, двумя руками принимая ягоды.
– Батюшка! Как нектар буду хранить! Как нектар! Еще подходили, письма ему передавали, шептали, плакали,
рассказывали, умоляли… Наконец, о. Иаков весело сказал губернатору:
– Время-то нам дорого, Александр Андреевич! Нам ведь еще к Сандулееву…
О. Иаков нынче же уезжал из X., по Волге, вверх. Поднялись. Хозяин и хозяйка стали упрашивать:
– Не закусили ничего, о. Иаков! Вот закусочка приготовлена.
– Закусочка? Ну что ж, я, вот, мадерцы разве. Мадерца-то есть?
Опять с веселой радостью. Ему точно стихийно нужна и эта вечноустремленная к нему толпа, и мадерца, и ягодки, и губернатор для вечного легкого опьянения. Удивительно ровен ко всем; никакого отличия – и, может быть, никакого внимания к человеку… Это трудно объясняется.
Нам пора было домой. О. Иаков, все забыв, и точно очнувшись на мгновенье, стал вглядываться в нас и в вице-губернатора, как в незнакомых. Потом припомнил, улыбнулся, сказал что-то приветливое, махнув рукой. Все у него безотчетно. И как хорошо, что он нас не замечает, не видит, не слышит ни наших вопросов, не знает и не узнает никогда наших мучительных и сложных исканий, недоумений и болей – наших и близкой нам части народа, тех «немоляев», которые всегда молятся, всегда ищут и ждут, и страдают, думая о правде, думая о Боге, думая о вере и жизни! Блажен о. Иаков, пока он светел и прост, как просты те дети, которые идут к нему со своим страданием! «Если
Опять поднялась властная, единосильная толпа. В темных сенях мы, поспешая за кителем губернатора, натолкнулись на старушенцию с «нектаром», она завизжала, думая, что кто-то посягает на ее сокровище. Вот мы и на крыльце. Неудержимая волна, точно волна слез, опять тихо накрыла о. Иакова. Чуть мелькает его гладкая, желтоватая головка, пурпурный рукав… Мы простились с нашим милым губернатором и уехали.
Народ кинулся за каретой. Самое главное (навсегда для всех главное) – просвет их исчезал. Надо было за ним, к нему – безразумно!
Вагон, звонки… На вокзале простились с Z. Говорили торопясь, об о. Иакове. Какое странное, полугрустное, полусветлое чувство увожу я из X., в этот последний день нашего путешествия! Да, и «это» – то же самое. Корень один. Это одно людям нужно и теперь, – как всегда было и будет нужно. Всем… То – и не то. Не то, потому что нужно уже не темное, безразумное, а расширенное, усветленное, преображенное.
И преображению – время. Исполняются сроки . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .