– Я знаю, вы – честное сердце, м-сье Жорж. Поймите ее. Она рано оторвалась от соблазнов света, у нее всегда была горячая душа… Вы были с ней так милы, читали, говорили, потом этот портрет… (Я вздрогнул, но она не заметила.) Вам нравилось, словом… Но ведь вы… Вы… не можете… не сочувствуете?..
Она задохнулась, потом оправилась и продолжала:
– И вот я вас прошу… Сжальтесь над нею, над нами… Я ей всегда была матерью, я не допущу… Словом – уезжайте завтра, не видайтесь с нею, – докончила она – и сложила ручки, умоляя меня.
Я молчал. Сил не было говорить. Я уже опомнился, но сердце болело нестерпимо. Аделаида Васильевна приняла мое молчание за согласие.
– Я не ошиблась в вас, мсье Жорж, – проговорила она торжественно, поднимаясь с кресла. – Вы уедете, я вижу, я ценю… Да все равно – это было бы невозможно, – прибавила она, как бы про себя. – Я распоряжусь… На заре будет лошадь… Если что-нибудь останется из вещей, пришлем. Ваше честное слово, мсье Жорж – вы уезжаете?
Я все еще не мог говорить. Я кивнул головой.
– И… не увидитесь с ней?
Я опять кивнул головой. Аделаида Васильевна вдруг обняла меня, крепко, за голову, как матери обнимают, и поцеловала в лоб. Потом, должно быть, застыдившись своего неожиданного поступка, скользнула в дверь и исчезла.
Я сел в кресло у открытого окна. Месяц поднялся выше и серебрил теперь траву и вершины густых лип и кленов. Сверчки замолкли. Ночная птица глухо стонала в приозерных камышах. Мне почудилось что-то белое, мелькнувшее за деревьями. Это Полина… Она меня любит… Она меня ждет – и я нейду. Какая Полина? Не все ли равно? Вот та самая Полина, с белокурыми волосами и нежным взором. Отчего я нейду? Разве я ее не люблю?
Я смотрел на бледные глаза – и мне казалось, что в них теперь горечь и упрек. И чем дольше я смотрел – тем нестерпимее болело сердце.
Прошло сколько-то времени. Я не заметил, как поник месяц, как засветлело, как сад сделался серым и мертвым. Фырканье лошадей разбудило меня от моего оцепененья, но не совсем. Я машинально встал, оделся, едва понимая, что делаю, взял какой-то чемодан, положил какие-то вещи и, готовясь выйти, остановился в последний раз перед портретом. В последний раз; с недоумением и бесконечной обидой ее глаза смотрели на меня. Я приблизился, коснулся розового, чуть-чуть розового, полуоткрытого рта своими похолодевшими губами – и вышел.
Заря едва занималась, в лесу было серо, сыро и жутко. Колеса стучали мягко. Деревья поникли холодными ветвями, и большие, тихие капли росы падали на землю. Я плакал безмолвно и горько, боль, как жесткая рука, сжимала сердце. Я плакал потому, что слишком любил Полину.
В четверг*
…говорю вам: если не будете есть плоти Сына Человеческого и пить крови Его, то не будете иметь в себе и жизни.
На обеденном столе – крошки, корки; несвежая скатерть кое-где скомкана; перед Андреем Ивановичем – тарелочка с недоеденным пирожком из кондитерской, сухим, желто-коричневым. Как ни светел был апрельский вечер, – над столом уже горела висячая жаркая лампа под плоским зонтообразным абажуром. Окна столовой выходили на двор, откуда ползли сумерки, а не свет. Только наверху где-то зеленела узкая полоска неба с уже неумирающей зарей.
Андрей Иванович Молостов, человек лет тридцати восьми, с лицом ужасно обыкновенным, скорее приятным, обрамленным рыжеватой бородкой, – читал, по привычке, какие-то рукописи; рядом лежал новый том Спенсера по-английски. Рукописи вовсе не было нужды читать; они явно – Андрей Иванович видел по первым строкам – к печати не годились; но надо же что-нибудь делать? С понедельника Страстной Молостов чувствовал себя выбитым из колеи: в редакции затишье. Секретарь отправился в отпуск, благо вышла последняя книжка. Сотрудников не видать. Даже сторож Сергей словно занят чем-то другим, более важным. Молостов, не официальный, но фактический редактор – любит свой журнал, свое детище, и ему это обидно. Ему всегда, издавна, кажется мучительным предпраздничное и праздничное время, когда все отходят от дела, как будто для какого-то другого, важнейшего, – а в сущности для чего?
Бледная, худенькая Анна Львовна, жена Молостова, не читает, но ей тоже скучно; и она привыкла работать; помогает мужу; кроме того, у нее небольшая школа, которой она очень занята; но теперь и школа распущена на две недели.
Анна Львовна сидит за неубранным столом, опершись головой на руку. Молостов несколько раз взглянул на нее через очки; ее бледное, тоскливое и покорное лицо ему неприятно.
Андрей Иванович знает и любит это лицо пятнадцать лет. Жена – его верный друг и помощник; вместе они перенесли и нужду, и другие, более серьезные, невзгоды, вместе выбились, не изменив своим убеждениям; теперь у них общий, честный и плодотворный труд. Жизнь полупрожита – но прожита хорошо, никто не может упрекнуть Молостовых, ни они сами себя. Эта тоска весенняя, каждый год повторяющаяся, – это от перерыва в работе, от вынужденной праздности.